– Ладно! – сказал Марло примирительно. – Ладно! Пусть! Я буду твой Мефистофель!

– Да. Но я – не Фауст, – сказал Шекспир.


Где-то поздней осенью 1592-го, когда вышла уже на сцену дилогия «Генрих VI» и стяжала успех комедия «Укрощение строптивой» (и вообще «новичок» поднимался в общем мнении грязных залов в Шордиче, где попутно с театром травили медведей), Марло ввалился к нему, мрачный, как Мефистофель, и заорал чуть не с порога:

– Как тебе нравятся наши «подельнички»? Суки! Ну, как тебе нравится?

(Наверное, он употребил другое слово. Это уж слишком современное. Смысл того слова был: «люди нашей профессии», «наша лавка». Talkshop. Узко профессиональные разговоры. Но применен был термин тюремный. Марло средь прочих дел успел отбарабанить срок в тюрьме в Ньюгейте. И сам нередко, как бы нечаянно, переходил на особый язык Ньюгейта. Сокамерников, то бишь – это Шекспир знал за ним и не удивлялся.

– Что? Что случилось? – спросил он только.

– Ты слышал, что умер Грин?

– Роберт? Ну да. Конечно! И раньше говорили, что с ним совсем плохо. Отмаялся бедняга! Он был талантлив. Только… Уж очень боялся, что его забудут, и настаивал на своем первородстве в профессии.

– «Бедняга»! – передразнил Марло. – Нашелся человеколюбец!..

– А ты кто?

– А я – макиавеллист! – сказал Марло с гордостью и некоторым презрением. Чуть не выпятив грудь.

– Ладно! И так можно! – сказал Шекспир примирительно.

– Помирал, как собака, – прибавил Марло не без удовольствия. Представляешь? В объятьях какой-то шлюхи, с маленьким ее бастардом на руках и весь во вшах. Нэш его видел перед смертью. Ужасное зрелище. Его прикармливала хозяйка комнаты, которую они снимали. Она по просьбе его надела на него, мертвого, лавровый венок.

– Будет! – сказал Шекспир. – Никто не знает, как придется помирать нам с тобой.

– И то верно… – но добавил столь же беспощадно: – Свою Доротею он бросил, сам знаешь, а в письме к ней просил его простить и уплатить за него десять фунтов долгу.

Шекспир приуныл. Он сам оставил в Стратфорде свою «Доротею» с тремя детьми. Правда, заботился слать им деньги.

Марло понял, верно, и осведомился:

– Ты-то не собираешься переводить своих сюда? – он вечно перескакивал в разговоре с мысли на мысль.

– Нет, – сказал Шекспир. – Да мы уже и говорили об этом.

– И правда – говорили! – согласился Марло.

– Так что он натворил, Грин?

– Оставил что-то вроде завещания. Нам с тобой. Ну тем, кто пишет для театра. Его писанину Четтл теперь издает, то есть пытается издать… Но я сказал Четтлу, что это ему дорого обойдется! «На грош ума, купленного за миллион раскаянья» и так далее – название!

Он достал из кармана листки и стал зачитывать со вкусом, но морщась. Надо сказать, он умел читать текст. А с издевкой совсем здорово получалось!

– «Грин, хотя еще и способный держать перо, но глубже, чем когда-либо досель, шлет вам свою лебединую песнь»… Как тебе нравится? «Лебединая песнь»!

– Но ты ж не за то на него напустился?

– Не за то, разумеется! Тут еще такие перлы! «И вы все трое в помыслах низки…» – это он про меня, Нэша и Пиля! А дальше… «Ведь никого из вас, подобно мне, так не язвили нахалы эти, эти куклы, что говорят нашими словами, эти паяцы, разукрашенные в наши цвета…» Ну тут – про вашу братью, актеров…

– Ну и что? Я это и раньше слышал. От тебя в том числе!

– Я, сознайся, все-таки иначе говорил!

– Да. Немножко иначе. Но то же самое…

– Ты не католик, признайся? Ты слишком правильный! Услышь, в конце концов! – стал зачитывать: – «Не верьте им! Есть среди них выскочка-ворона, украшенная нашим опереньем, кто “с сердцем тигра в шкуре лицедея”»… Узнаешь, падре?