– Но, отец…

– Сколько раз я повторял твоей матери, что мы – пособники твоего одиночества, потому что таково твое будущее: вести одинокую жизнь или выпрашивать у твоих братьев крышу над головой. И зачем я только разрешил тебе так погружаться в мою профессию…

– Думала, что вы меня понимаете, что видите, как я люблю вашу работу. Помогать людям, облегчать их страдания… Я всю жизнь хотела этим заниматься. Но у меня, в отличие от моих братьев, такой возможности нет, ведь я – женщина. Как же это несправедливо.

– Такова жизнь…

Смахнув слезу, Мар потянула носом.

– Не отвергайте меня, отец. Позвольте мне и дальше вам помогать. И когда в старости я останусь одна, никогда не посмею вас ни в чем обвинять.

Поднеся руку к глазам, доктор Хустино горько заплакал. Мар подбежала к нему и, обвив руками, прижалась к его груди.

– Отец, пожалуйста… Мне невыносимы ваши слезы.

– Прости, дочка. Во мне что-то сломалось. Я не могу перестать думать о том, что мог ее спасти. Что я сделал не так, где сплоховал? Я не должен был отходить от нее ни на шаг…

– У вас не было выбора, и вряд ли вы могли что-то исправить.

– Теперь я этого уже никогда не узнаю…

* * *

Чем ближе корабль подходил к Кубе, тем жарче становился воздух. Вскоре им открылся волнистый пейзаж прибрежной полосы с устланными зеленью холмами. Судно приближалось неспешно, с некоторой долей меланхолии, словно возвращавшийся домой после изнурительного боя воин. Раненный смертельно.

Совершенно оправившаяся после болезни Паулина проводила на корме долгие часы, опираясь на перила. Ее настроение, точно маятник, качалось от наворачивавшихся из-за печальных событий слез до надежды на будущее, а теплая погода и небесная синева, отличные от привычных ей дождей, туманов и сырости Коломбреса, лишь обостряли ее двоякие чувства. Она думала о Сантьяго и Викторе. Теперь эта земля – ее новый дом, и – дай-то Бог – там родятся и вырастут ее дети. Она тяжело вздохнула, дав волю грезам унести ее далеко-далеко, а изнуренный корабль, полегчавший за время дифтерии на четырнадцать душ, уже входил в Гаванскую бухту.

Суша и вода. Лицом к лицу.

– Послушайте же меня, дщери мои, – обратился к ним у берега отец Мигель. – Через несколько лет, глядя назад, вы будете вспоминать этот день.

Якорь в заливе бросили уже на закате. К кораблю приблизились несколько суденышек. То были Санитарная комиссия и Таможенная служба, прибывшие на досмотр. Всю последнюю проведенную на борту ночь Мар печально глядела, как Баси помогала доктору Хустино собирать вещи доньи Аны. А Паулина с Росалией тем временем под усыпанным звездами синим небом любовались огнями города, думая каждая о своем и лишь изредка о чем-то беседуя. В ночном воздухе пахло солью, кофе и незнакомыми фруктами, и было приятно тепло.

Наутро на многочисленных лодках их переправили на берег. Там их уже дожидалась Фрисия, которая, первой сойдя с корабля, с напускным состраданием поспешила выразить доктору Хустино соболезнования. Но Мар ее перебила:

– Довольно, Фрисия, не стоит.

Чему та была несказанно рада, поскольку неуместное многословие лишь усилило бы всю неловкость положения.

Кипевшая на набережной жизнь захлестнула их с головой. Запряженные мулами двухколесные повозки, привозившие и увозившие грузы; мальчишки, предлагавшие помощь с багажом; уличные торговцы; выстроенные в ряд кабриолетки и двуколки; железные дороги; прибывавшие отовсюду пассажиры; тонны всевозможных товаров, дожидавшихся своего часа погрузки на корабль; мешки с сахаром и воздух, пропитанный ромом, кубинскими сигарами, ванилью и лошадьми.

Сидя в экипаже по дороге на железнодорожную станцию Паулина вдруг заметила, что людей другого цвета кожи было куда больше, чем она себе представляла. Ее внимание привлекли платья негритянок: белые, в зеленый горошек, они обнажали плечи и приоткрывали грудь. Белокожие дамы, передвигавшиеся исключительно на экипажах, напротив, одевались куда скромнее: на них были светлые юбки и застегнутые под горло блузы. Головы первых покрывали цветные платки, тогда как вторые носили украшенные цветами шляпки и защищались от солнца зонтиками. Все вокруг играло яркими красками, и нестройная какофония голосов сливалась с колокольным звоном в единый мотив.