– Почему? Такая женщина! Если бы ты знал, какая женщина! Она полячка, а похожа на англичанку!
– Я женюсь, – сказал Шурыгин. – У меня есть невеста.
Арефьев подскочил, потом опустил руки, раскрыл рот, расставил длинные ноги.
– Ты женишься? На ком?
– На курсистке.
– Что же, по-настоящему?
– Как придется. Да ты сядь! – поймал и потянул он книзу Арефьева.
– Не могу я сидеть! – подпрыгнул Арефьев, и композиторские волосы его на момент встали стоймя. – Что же, ты любишь ту курсистку?
– О-о!
– А она тебя?
– Меньше. А когда узнает меня ближе, полюбит больше.
– Ой-ей-ей, – застонал Арефьев, согнулся вдвое, как раненный в живот, и закружился на месте. – Значит, ты полячку мою не берешь? А я-то думал принести вам пуда два хорошей фасоли, наша фасоль разваривается скорее, чем у других.
– Что фасоль, фасоль – это ерунда, – пренебрежительно фыркнул Шурыгин, сидя в кресле и сложив на животе руки.
– Сыру голландского дать? – вдруг нагнулся к нему Арефьев со страшным лицом не то мученика, не то разбойника.
– Сыр голландский у меня есть, я его мало ем, от него у меня болит живот.
– Пудовую банку керосина дать? Завтра же принесу на квартиру пудовую жестянку керосина, если заберешь у меня мою полячку.
– Нет, дружище, верь мне, никак не могу! А керосин у тебя хороший?
– И ты еще спрашиваешь про тот керосин! Керосин самой лучшей марки, батумский, советский, со звездой! Говори скорее: берешь?
– Гриша, ты не обижайся на меня, но пойми сам, какой мне смысл забирать у тебя твою полячку, какую-то корсажницу, когда у меня курсистка! Ты только подумай: курсистка! Одно это слово чего стоит! Я об этом слове пятнадцать лет думал!
– Могу два пуда хорошей клюквы прибавить, будете с моей полячкой варить себе на примусе кисель; кроме того, Пасха прошла, значит, у нас через недельку в «Сельскосоюзе» пойдут парниковые огурцы, буду снабжать вас парниковыми огурцами, а пока в наших лабазах на Болоте из свежей зелени имеется только хрен. Хрену могу дать в любом количестве…
– А ну тебя с твоим хреном! – засмеялся Шурыгин, встал, решительно провел в воздухе рукой и отрезал: – Ничего не хочу! Никого не хочу! Сам спутался с полячкой, сам и распутывайся! Отчего я никогда никого не прошу и всегда сам расхлебываю свою кашу, если попадаюсь? У меня украинка, Наталка-Полтавка, а ты мне предлагаешь бог знает кого!
– А что же ты сделаешь с докторшей, у которой муж пропал за границей? – спросил Арефьев.
– Она другого себе найдет. Хочешь, тебе ее передам? Вот женщина! Прямо грузинка!
– О! – взвыл Арефьев в отчаянии. – Я ему свою предлагаю, а он мне свою!
Шурыгин довольно захохотал, затрясся в кресле.
– И заметь, Гриша, – сказал он, – что в нашем мужчинском деле, сколько я помню себя, всегда так: или ни одной, или две-три сразу. Ужас! Прямо ужас!
Арефьев схватил шляпу, собрался уходить, остановился, задумался. Его сжатые скулы выражали злобу, мстительность.
– Ну хорошо, – проговорил он. – Погоди, я тебе это когда-нибудь припомню! Когда-нибудь еще попросишь меня о чем-нибудь!
Шурыгин торжествующе рассмеялся.
– Я попрошу? Уж не воображаешь ли ты, Гриша, что я когда-нибудь попрошу тебя забрать у меня мою Полтавочку?
– Ты с ней уже живешь? – спросил Арефьев с мрачной ревностью.
– Нет еще. Первый раз завтра пойду. В эти часы вспоминай обо мне… Смотри, я с ней еще перевенчаюсь в церкви, с такой не стыдно: красавица! Я такую пятнадцать лет ожидал, и понадобилось произойти почти что мировой революции…
– Стой! – оборвал его Арефьев с раздирающим стоном. – О, если бы ты знал, как ты подводишь меня! Она замучила меня своими слезами: дай и дай ей такого же хорошего человека, как я! И я ей уже пообещал, что ты возьмешь ее, и ты своим отказом теперь ставишь меня в страшно неловкое положение перед ней, в страшно неловкое!..