Жизнь порою парадоксальна.

Например, светит солнце – хорошо. Солнцепек – очень плохо. Или дождик летом – благо. Ливень – потоп, наводнение.

Эти немудреные примеры пришли на ум Тоты Болотаева оттого, что он знает: с возрастом необходимо уединение, необходимо иметь хотя бы небольшое, но личное пространство. Однако личное пространство одинокой камеры – самое тяжелое наказание из изобретенных человечеством. Цель или итог такого наказания – сумасшествие. Временное противоядие есть – жить воспоминаниями… И почему-то ту ночь, ту первую ночь, с Дадой он вспоминал очень часто, пытаясь восстановить всё до мелочей…

Дада готовилась к приему гостя. Это было видно с первого взгляда по тщательно завитым светло-русым мягким волосам, и по многим-многим иным признакам, которые Тота особенно вспоминал, и, конечно же, по накрытому столу – запеченный муксун[10], пирог с морковной начинкой и даже гранаты и шоколад, которые он в прошлый раз ей привозил.

Можно было сказать, что у них проходил некий светский поздний ужин, до того всё было торжественно, если бы из-за стен, со всех сторон, не слышались грубые, хмельные, мужские выкрики; порою резкий, истеричный девичий смех; плач ребенка и иной фон гуляющего в пятничный вечер рабочего общежития, а точнее, барака посреди промерзшей сибирской тайги.

До определённого времени Болотаев был очень доволен, он действительно получил и получал всё, что хотел от этой встречи, до того всё было приятно, страстно, вкусно, как вдруг лампочка резко померкла, напряжение резко ушло.

– Вот черт, – прошептала Дада, – кто-то обогреватель врубил.

До того, как погас свет, она успела зажечь свечу. Вечер стал бы совсем романтичным, если бы хмельные мужские голоса не послышались прямо у их двери.

– Это Лёха хотел машину прогреть.

– Вот идиот.

– Минус сорок. Будет и пятьдесят.

– Свет не дадут?

– Не дадут, если Дада не пойдет в дежурку.

– А она сегодня не пойдет. К ней (тут очень грубое слово) из Москвы прибыл.

– Да ты что?

– А что, ты не слышал?

– Заждалась?!

– Дождалась!

– Ха-ха-ха! – Дружный, раскатистый хохот, от которого задрожали не только заиндевелые окна, но и огонёк свечи.

Блажь, в которой до этого пребывал гость, моментально улетучилась, ибо Болотаев в этот момент от чего-то вспомнил чеченскую поговорку, что петух, запрыгнувший в чужой курятник, будет затоптан.

Тота понял, что надо как-то реагировать. И первая его реакция, реакция профессионального танцора, выправить перед выходом стать. Он напрягся, как вытянутая струна. Увидев его реакцию, Дада сказала:

– Успокойтесь. Я сейчас. – Она встала, выдвинула из-под кровати всё тот же старый чемодан, достала из него выцветший ватник и, на ходу надевая его, подошла к двери и, не открывая, каким-то резко изменённым, грубым голосом выдала:

– А ну прочь!.. Или Немого позвать? А то и сама выйду. Прочь! Идите в дежурку. Пусть свет дадут.

Кто-то стал орать, материться. Голоса спускаются, шум почти исчез.

Дада ещё немного постояла у двери, прислушиваясь. Потом повесила ватник на гвоздь, вернулась к столу, села на прежнее место, но при этом как-то виновато улыбнулась, будто её уличили в обмане.

Долгое молчание нарушил Тота:

– А Немой кто?

– Ай, – она небрежно махнула рукой. – местный уголовник. Так, блатной. Но эти мужики его боятся, он их на понт берет. А со мной, как с зэчкой, солидарен.

– Ты зэчка?

Она усмехнулась:

– Да. Было такое.

– А за что?

– Соучастие в убийстве.

Эта новость как кирпич на голову гостя:

– Кого? Как? За что? – Ужасные нотки в его тоне, а она спокойно:

– Вам чаю налить?

– Нет. Да. – Он уже сбивается, любопытство появилось. – А что было?