Когда все уставали от бесед, на «ильенковских» самодельных магнитофонах слушали Галича или «Иисус Христос – суперстар».

К «дурной оригинальности» западной контркультуры, впрочем, хозяин кухни так и остался строг, страстно и старательно объяснял, что американские хиппи это социальная энтропия, остывание, согласие с уходом из Большой Истории ради личной иллюзии. Смысл оригинальности состоит вовсе не в том, чтобы изо всех сил выпячивать свою «от других отличность», а в том, чтобы лучше, чем другие, выразить Всеобщее. 1960ые в США это эпоха детей и результатов «розового» рузвельтовского «нового курса» т.е. социализации рынка, ставшей источником политического вдохновения для скандинавских стран и Канады. Но дальнейшего развития этот курс в эпоху «холодной войны» не получил и мировоззрение хиппи, при всей их крикливой цветастости и мозаичном мистицизме, стало живым выражением отказа от больших реформистских надежд. А вот в поп-арте и концептуализме Ильенков видел веселое презрение буржуазного человека к самому себе.

В семидесятых Ильенков берется за окончательное разъяснение проблемы «идеального». Идеальное как объективная возможность, скрытая внутри всех вещей, которая может реализоваться только с помощью разумной человеческой деятельности и сопровождающей её рефлексии. Самым наглядным примером идеального является стоимость товара. Идеальное как система понятий, а человек как способ осуществления понятий. Мышление как идеальная сторона нашего труда.

Переплетный нож

В отличие от большинства своих собеседников (Зиновьев, Щедровицкий, Мамардашвили, Пятигорский), он никогда не пытался быть денди, скорее сохраняя некоторый внешний лунатизм, равнодушие к своему облику. А «длинноватую» прическу объяснял тем, что редко вспоминает о парикмахере.

Вагнеровский драматизм и контрастность, которые он так ценил в бытии, с годами проступили и на его собственном лице. Теперь он стал почти пенсионер. Но Ильенков ждал не пенсии, а коммунизма. И сделал для реализации партийной программы всё, что мог себе представить.

Новый человек не возникает. Отчуждения и опредмечивания стало не меньше, а больше. Товарно-денежные отношения не испаряются и советская государственная собственность так и не становится по-настоящему общенародной. Ценности не упраздняют цен, но скорее наоборот, уступают им. Официальные разъяснения о том, что при социализме цены товаров «справедливые», а при капитализме – нет, представлялись Ильенкову дремучим восточным убожеством, а не марксизмом. Следующий за революцией шаг к изменению общества так и не был сделан. Две волны мировой креативности – 1920ые и 1960ые остались в прошлом и сменились новым умственным спадом.

Философ чувствовал себя более не способным к производству смысла и продолжению космической войны с остыванием вселенной и рассеиванием первичного света. Впадал в чёрную алкогольную меланхолию, а вместо ответа на любой философский вопрос, всё чаще проговаривал свою любимую считалку про десяток негритят.

Его повзрослевшие университетские ученики покупали с рук джинсы и замшевые пиджаки «как у Сержа Генсбура», интересовались восточным мистицизмом и возможностью эмиграции и, конечно, посмеивались над ретроградным ленинизмом учителя и над его трогательной любовью к «Софье Власьевне». Для любого социального успеха нужны два базовых условия – структура и аудитория. Их учитель не находит вокруг ни того ни другого в нужном ему качестве.

20 лет ожидания коммунизма прошли и Ильенков, похоже, был последним, кто вообще об этом помнил и переживал это как личное поражение. Но прописанные ему советские антидепрессанты незаметно от семьи прятал под подушку.