– Я тоже, – негромко сказала Марина, и Роберу даже показалось, что она шмыгнула носом, но тут же неожиданно повеселела: – Нас всех Ольга вразумила, открыла глаза на то, как мы живем. Старшая сестра все-таки. Она как-то вернулась из мясной лавки, где обычно покупала фарш, завела всех нас в комнату, закрыла дверь и, вся в слезах, трагическим шепотом объявила: «Девочки, а мы – бедные!» И мы, как по команде, принялись реветь в три ручья. Конечно, мы догадывались, что не наследницы Ротшильда, раз носим платьица, перешитые из бабушкиных, и кушаем в основном котлеты с кашей, но чтобы так сразу признать себя бедными?!. Это было невыносимо!
Робер протянул руку и осторожно погладил ее по голове, потом по плечу. И, забыв убрать ладонь, вновь заговорил. Ведь Марина, Мариночка – родная душа, ей с легким сердцем можно было доверить все:
– Знаешь, у Рене Шара, одного из моих самых любимых поэтов, есть такая строка: «Долго плакать одному – не пройдет бесследно…» Я с детства был очень одинок, рос нелюдимым, друзей не было совсем… Не знал, что такое подарки и игрушки к празднику. Когда в пансион другим ребятам родители приносили разные вкусности, мне казалось, это они делают потому, что их дети больны, вот их и подкармливают. А я – здоровый, крепкий, и, стало быть, мне ничего не нужно. Так что никакой зависти или огорчений не возникало… А как я любил прогуливать занятия!
– Я тоже, – шепнула Марина.
– Забирался на самое высокое дерево и оттуда глазел на улицу: люди – как марионетки, какие-то странные звуки, неясный шум, запахи, доносящиеся из соседних дворов… Я фантазировал, мечтал, что-то придумывал. Причем только на русском языке. Первые годы я ни слова не знал по-французски.
– Я тоже, – опять чуть слышно проговорила она. Но ей хотелось, чтобы он ее услышал.
– А отец язык так толком и не выучил, – Робер, увлекшись, продолжал о своем. – Он до конца дней говорил с чудовищным акцентом. Маме очень хотелось, чтобы я знал русский в совершенстве. До сих пор помню молитву, которую она учила меня шептать на ночь. Я опускался на колени и говорил: «Отче наш…» Господи, я не забуду этого никогда. А позже мама стала обучать меня стихам. Я знал Пушкина: «Как скучно, скверно жить на этом свете, господа…» Мне кажется: лиши меня детства, я перестану существовать…
– А где вы тогда жили?
– На левом берегу Сены, на улице Vaugirard, знаешь такую? Самая длинная улица Парижа… Там у нас, на чердаке четырехэтажного дома, была малюсенькая, почти игрушечная, квартирка из двух комнат. Но, представь, даже в таких условиях маме удавалось создавать уют и иллюзию комфорта. Никаких, конечно, удобств, из обстановки – две кровати, шкаф, складной стол и… пианино. Туалет – на втором этаже. Там же была душевая. На кухне мама готовила на печке, которую топили углем. Она была замечательная кулинарка! Я и сейчас помню удивительный запах ее пожарских котлет и борща. Кстати, борщ я у нее и научился готовить. До сих пор я только сам хожу на рынок, выбираю свежие овощи. Никому не могу доверить этот важный процесс.
Марина засмеялась: «Завидую твоей жене!» – «Я не женат». – «Ну, будущей жене», – она улыбнулась. Мальчик, про себя решила Марина, робкий и неуклюжий взрослый мальчик. Не пропуская ни одной рецензии театральных и кинокритиков, она уже нахваталась специфической лексики. Оссейн, по их мнению, был «актером с отрицательным обаянием»: плечистый верзила с крупными чертами лица и тяжелым взглядом глубоко посаженных глаз. Но видели бы эти критики, как он сейчас смотрел на нее…
– Когда я сказал родителям, что собираюсь стать актером, они были счастливы – в доме еще кто-то станет зарабатывать… А на сцену меня всегда тянуло. В пятнадцать лет я посещал студию при театре «Старая голубятня». Потом наш педагог Таня Балашова рекомендовала меня на театральные курсы Рене Симона, куда таких, как я, голодранцев, принимали бесплатно. Моим первым театром стал «Гран Гиньоль». Но вот с кино у меня долго не получалось. Правда, недавно Роже Вадим