Это сказано Мариной Цветаевой задолго до создания «Повести о Сонечке» и подтверждает другие очень важные ее слова. Однажды она призналась (в письме В. Розанову), что не делает «никакой разницы между книгой и человеком» и «все, что любит – любит одной любовью».
Дневниковые записи, относящиеся к первым годам жизни семьи, буквально вводят читателя в их дом, в их жизнь и свидетельствуют, что был у них тогда свой общий мир, в котором обоим было не только душевно тепло, уютно и надежно, не только влюбленно-радостно, но и интересно друг с другом! Это всегда как-то недооценивалось или преуменьшалось в книгах о них. Думается, что справедливо оценить значимость этого факта мешала «аксиома» о несоизмеримости масштабов личностей гения и «просто человека», из которой на самом деле вовсе не вытекает, что гениальному человеку не может быть интересно общение с не гением (скорее даже наоборот).
Процитирую запись Марины Цветаевой – краткий диалог с Сергеем о гении.
«(Начало теоремы: допустим, что Брюсов – Сальери…)
Сергей Эфрон:
– Знаете, кто настоящий Моцарт – Брюсова?
Я:
– Бальмонт?
Сергей Эфрон:
– Пушкин».
Думается, надо иметь некий навык постановки таких отвлеченных вопросов, иметь привычку размышлять о таких вещах, чтобы в 18–20 лет понять, кто есть кто. Эта глубокая мысль Сергея – не случайно Марине так захотелось не забыть ее – подтверждает их жизнь в общем мире в те годы.
Естественно, не все мысли юного Сергея Эфрона так мудры и тонки – есть и поверхностные, и весьма спорные:
«Мне сейчас вспоминается одно слово Сережи о Наташе Ростовой: „Наташа Ростова, выростя (так! – Л.К.), это Настасья Филипповна“» (героиня романа Достоевского «Идиот»).
Случались, вероятно, между ними и горячие споры, но и не соглашаться можно, говоря на одном языке, хорошо понимая, о чем в прямом тексте или в подтексте говорит каждый и чего, может быть, недоговаривает. И общий язык у них тогда был: понимание с полуслова, свои «пароли», свои, только им двоим понятные шутки, строки любимых поэтов, любимые книги, близкие круги размышлений, общая любовь к Москве, общая грусть и роднящее веселье. Это очень ощущается и в первом после войны и разлуки, после долгой мучительной неизвестности друг о друге письме Сергея Эфрона. Письмо будет еще цитироваться далее (с небольшими сокращениями), но здесь хочется обратить внимание на сравнительно мимолетную реплику:
«Перечитайте Пьера Лоти. В последнее время он стал мне особенно понятен. Вы поймете – почему». (Речь о «Книге милосердия и смерти» французского писателя Пьера Лоти (1850–1923)).
Марине Цветаевой важно было сберечь его слова. Самые разные, в том числе и такие пронзительные, из глубины души вырывающиеся:
«Еще две строки С., тоже обо мне. „На руке ее кольца – много колец. Они будут, а ее уже не будет. Боже, как страшно!“».
Эти строки Марина, видимо, случайно прочитала в его записях. Поразительно! Нельзя забывать, что это пишет мальчик, так страшно потерявший мать и любимого брата, мучительно остро чувствующий хрупкость всего живого и дорогого. Даже в первые годы счастья с Мариной Сергей во многом продолжал оставаться болезненно впечатлительным осиротевшим мальчиком.
«Лиленька, если бы ты знала, какая здесь есть девочка. Ей семь лет. Родители: скушные (так. – Л.К.), жалкие, больные – чиновник с женой. А она, наверное, обречена на смерть. Ручки и ножки – одни кости. Всего боится. Некрасивая. Никто с ней не играет.
А глаза, как у Глеба (Глеб – рано умерший брат Сергея. – Л.К.).
‹…› Она абсолютно одна. А в ней ужас, который только во сне может привидеться ‹…› Я пробую с ней заговаривать. Меня теперь она встречает улыбкой, но такой жалкой ‹…›. М. б. она самое печальное, что я видел в жизни. ‹…› Главное, что ее все пугает. Она шарахается от прохожих, собак, даже от шумящих деревьев. От всех она ждет злого умысла ‹…›. Каждый раз, как я ее встречаю, я чувствую сильнейшую боль. Она как предостережение мне. И эта ‹…› испуганная улыбка, если бы ты ее только видела…», – так писал Сергей старшей сестре Лиле из Коктебеля в Москву (Е. Эфрон. 1916, июнь).