Кроме того, она лучше многих поняла и оценила Сергея. Она знала, как душно и тоскливо бывало Марине в академической тишине родительского дома, как рвалась из этой тишины ее мятущаяся душа, сколь бунтарскими порывами бывала она охвачена. Это потом, годы спустя, пронзительно любя весь тот безвозвратно ушедший мир, Марина так тепло писала о нем…
Ася хорошо помнила короткое, но бурное увлечение Марины настроениями молодых революционеров, встреченных в Ялте во время революции 1905 года:
«Но было одно, что уже начало разъединять Марусю и маму: революция. В то время, как мама, прислушиваясь и задумываясь, старалась в этом хаосе высказываний найти то, что ей всего ближе (кровь ее отвращала), Маруся рвалась к по-новому, ей теперь, в тринадцать лет, звучащему – зрелее, чем в ее нервийскую зиму (во время лечения Марии Александровны в Италии, в Нерви, она и ее маленькие дочки познакомились с революционерами-эмигрантами. – Л.К.) революционному движению ‹…›. Над нами жили какие-то люди, фамилия их была Никоновы. Мы не знали их.
Там был юноша-революционер и мать его (ходил слух) – тоже революционерка! У них бывают собрания… Марина рвалась к ним, я это знала и не выдавала ее. ‹…› Кумиры Маруси множились. Лейтенант Шмидт! Как звучало его имя в тот год! Как пылали сердца о черноморском броненосце „Потемкин“, как гулко неслась весть о гибели людей, шедших на смерть! В хаосе споров о том, не за призрак ли бьются люди, не зря ли кладут свои головы, возможен ли переворот в России, возможен ли он и к чему приведет в такой отсталой стране, царской, – как во тьме черноморской ночи, над тьмой смертного приговора светлели в душу Маруси глаза героя, обреченного лейтенанта Шмидта ‹…›.
Неуловимая чуждость начинала реять между мамой и Марусей.
Слушая мамины утверждения, что наилучшей платформой является платформа конституционалистов-демократов, умеренная, бескровная, Марина только крепче сжимала недобрые сейчас губы, и в углах их затаивалась тень насмешки. Там, наверху, не о том говорили! ‹…› Новые друзья появились у Маруси ‹…›. Маруся стала ходить к ним, читать им свои стихи. Фоссы были революционеры.
Маруся ходила меж нас, детей, как ходит раненый зверь. Озираясь, таясь. События прошедшей зимы – Гапон и расстрел рабочих, мирно шедших к царю с иконами (!) и петицией, восстание, судьба Марии Спиридоновой, казнь Шмидта – вошли в нее ранами. Закусив губы, со свойственной ей в случаях увлечения или страдания мало сказать „замкнутостью“, она сторонилась всех движением затравленного. Брезгливо и гневно она подозревала всех (особенно близких – маму, меня и тех, что садились с нами за стол) ‹…› – в желании вмешаться в ее мучения о героях, кумирах, в ее страсть к революции, к ее будущему. В эти часы она отдалялась от мамы ‹…› от всего, что веяло детством ‹…› никогда она еще не была так неровна и резка, как в ту зиму. А вокруг только и слышно, что: забастовка – расстрелы, каторга – „долой царя“, „долой самодержавие“, „провокатор“, „шпик“, „охранка“, „казнь“ и „долой смертную казнь“, и перекрывая маминых Шопена, Шумана, Шуберта, Грига, Моцарта и Бетховена, с детства знакомый хор из „Жизнь за царя“, несутся звуки „Варшавянки“, „Марсельезы“ и по-русски:
Отречемся от старого мира, Отряхнем его прах с наших ног…»
Лишь годы спустя будет вспоминать Марина Цветаева очищенную от «шума времени» музыку матери…
Когда в стране наступило относительное затишье, она, казалось бы, отошла от этих увлечений: кумиров 1905 года в ее душе на много лет сменили новые – Наполеон и сын его – «Орленок».
Больше года она увлеченно занималась переводом пьесы в стихах Эдмона Ростана «Орленок». Отголоски этого увлечения слышны в повести Сергея Эфрона «Детство». Он тогда «всем собой» слушал рассказы Марины о том, что было в разные годы детства и отрочества важно для нее. Сестра Ася, которой Марина читала отрывки своего перевода пьесы, помнит свое потрясение мощной талантливостью их. Этот перевод, к сожалению, не сохранился – Марина уничтожила его, с болью и ревностью узнав, что существует уже перевод Щепкиной-Куперник. Другой ее кумир тех лет – Мария Башкирцева – русская художница, умершая от туберкулеза в Париже в двадцать четыре года. Гораздо больше, чем картинами, она прославилась своим знаменитым тогда дневником. «Дневник Марии Башкирцевой» был в отрочестве одной из любимых книг Марины Цветаевой.