Распахнулись большие, черного цвета деревянные двери церкви, и несколько человек вынесли гроб заметно меньшего размера, чем это обычно бывает. За гробом вышли убитая горем мать и ее младшенький. Печальную тишину нарушил удар колокола. С его звоном все вокруг как будто затихло и замерло – так я это помню. Голоса умолкли, а люди застыли. Я совсем не знал ни мальчика (его фотографию несли впереди), ни его убитых горем родителей, но эта картинка навсегда сохранилась в моей памяти. «Чудовищно несправедливо хоронить своих детей», – подумал я тогда. Ничего другого больше не помню. Только это. И свои чувства. Двадцать с лишним лет прошло с той весны. А я помню…

* * *

Ма. Привет. Это снова я.

Теперь, когда мне за сорок, я понимаю, что тогда тебе было чуть за двадцать. А кто не совершал ошибок в свои двадцать. А сколько их было у меня! Ма. Уверен, что сейчас ты не смогла бы и представить, что у тебя нет сына. И если бы появилась возможность все вернуть, ты снова родила бы меня, хоть бы даже и с таким легкомысленным решением избавиться.


Ма, ты прости, что написал столько гадостей, но это часть моих детских воспоминаний, и я никак не могу от них отделаться. Ма, прости, а?! Ну ведь это ты по ночам варила в кипятке постельное белье, которое меняла раз в неделю, чтобы я всегда спал на чистом. Если бы ты только знала, как я не любил чистое постельное белье. Оно было какое-то холодное. Не в смысле температуры (хотя и это тоже), а в том смысле, что оно не было во мне; не было помятым, мягким и каким-то родным. Но тебе было важно, чтобы я спал на чистом. Один раз в неделю ты меняла его, хоть я и сопротивлялся, говоря, что и с этим все в порядке. Только теперь я понимаю, что его нужно менять. Но тогда это знала только ты и, несмотря на мои протесты, продолжала каждое воскресенье менять грязное на чистое. А эта стирка. Это сейчас я могу закинуть необъятные простыню и пододеяльник в барабан и через сорок минут развесить на балконе. А тогда ничего же не было, и приходилось стирать руками в тазу, засыпая горячую воду жесточайшим химическим порошком. О каких перчатках могла идти речь, если в магазине рыбу заворачивали в газету. Конечно, все только голыми твоими руками, которые он беспощадно разъедал. Но ты продолжала. Потому что так надо. А потом появилась стиральная машинка, и ты сидела на ней, когда она отжимала белье. Сидела в крохотной ванной комнате, чтобы этот ящик не прыгал из стороны в сторону, выбивая из моих грязных штанов скопившуюся за день грязь, которую я собирал везде, где только мог – на стройках, в подъездах, на переменах в школе, когда мы с одноклассниками стояли на коленях на полу и пытались обыграть друг друга на фантики от жвачек.

И ведь это ты распускала аппетитные запахи по квартире; с самого порога, уставший от дворовой беготни, я по твоему приказу шел мыть руки и садился за стол, чтобы съесть твой самый вкуснейший грибной суп со сметаной. Помнишь, ма, как ты выкрикивала мое имя с балкона восьмого этажа на весь двор, чтобы позвать на обед. Когда я заигрывался и совсем не слышал тебя или был далеко от дома, друзья говорили, что меня зовут. И тогда я знал, что пора домой. Зовут на обед.

И это ты, ма, выносила меня из подъезда на руках. Помнишь? Ты, наверное, не знаешь, но я до сих пор не могу взять в рот крашеные на пасху яйца. Сколько мне тогда было? Три? Я почти ничего не помню. Только красивое яйцо, которое подарила мне наша соседка. И еще я помню, что ты разделила его пополам: одну часть отдала мне, вторую сестре. Ей ничего, а я стоял у закрашенного белой краской окна больничной палаты, в которой лежал несколько дней после того, как меня доставили в реанимацию с сильнейшим отравлением. Ты как-то рассказывала, что я, лежа под капельницами, синел на глазах, и ты бегала по больнице, пытаясь растрясти равнодушных врачей. Оно и понятно – каждый день на их руках умирают десятки человек. Станешь тут равнодушным. Помню, как вы с папой стояли внизу под окном, что-то там кричали и махали мне рукой, а я чувствовал себя одиноко и очень хотел домой. Я ел больничную невкусную еду; в горло пихали длинный резиновый шланг или трубку, я не знаю точно, что это было, но очень хорошо запомнил отвратительный вкус резины, которой я давился, но продолжал подчиняться врачу. Я выжил, ма. И это главное. Ты успела. Ты вытащила меня с того света. А я, вот, снова собрался туда. Только уже по собственной прихоти. Может и не стоило меня… Но ты не могла по другому. Меня надо было спасать.