Она отступила и пропустила сына в дом. Однако заметила:
– Баран!
– Это я – баран? – Ганс в растерянности топтался в холле. Надо бы обидеться и уйти. Но холодно, дождь. Вместо этого он спросил:
– Папаша не одолжит мне свой старый зонт? Я, кстати, за ним и пришел. А не потому, что мне делать нечего.
– Спроси у него, – ответила мать угрожающе.
Как она стройна, как изящна! Ганс, как это часто с ним бывало, залюбовался ею. Он обожал мать. В детстве, гуляя на лужайке, собирал для нее ромашки. И теперь восхищался ею, тем более, что сам был на нее похож, как близнец. У него – то же благородное изящество, тот же нрав, те же вкусы и склонности, те же взгляды. Он любил ее, как самое себя. И ему было обидно, что она предпочитает его обществу – папашино.
Капитан Лев имел мрачный облик, неожиданный в изысканном доме самого прогрессивного психолога Шуры-Мурома (графиня в академики пока не баллотировалась, но много практиковала и даже издавала научный журнал). Её пациентки и редколлегия сначала пугались и недоумевали, зачем здесь этот урод, откуда и кто он. Но капитан Лев умел понравиться дамам обходительностью. Пациентки со временем переставали его пугаться, привыкали, хохотали над его грубоватыми остротами, ценили за мужество, когда-то проявленное на каких-то фронтах, звали «наш капитан» или «наш лев».
А между тем Ганс, сын мужественного капитана и изысканной аристократки, жил в маленькой комнате в Угольках, на рабочей окраине Шуры-Мурома. Его родители утверждали, что молодому человеку необходима самостоятельность. Но Ганс подозревал, что отец попросту ненавидит его сызмальства. Мать невезучий Ганс тоже всегда раздражал. Он ухитрялся с самого своего младенчества все делать и говорить именно так, как графине не нравилось. Соберет на лужайке букетик ромашек, подарит своей мамочке, а она недовольна. Зато ей нравилось все, что делал капитан Лев!
Ганс отправился в отцовский кабинет, на второй этаж, за пресловутым старым зонтом. Лестница вся была изукрашена охотничьими трофеями – головами огромных вепрей, диких козлов, оленей и зайцев со стеклянными глазами. Черепа мерзко скалились – они скалились на Ганса каждый раз, когда он навещал отца. С каждым шагом подниматься было все тяжелее. Перед дверями кабинета стоял уже не тот Ганс, что был внизу, а сгорбленный, трепещущий, как сухой стручок, и даже похожий на отца.
Капитан До-ручки сидел за столом и общался с Глобальной Сетью. Он не обратил на сына ни малейшего внимания. Ганс в нерешительности топтался за его спиной. В кабинете было еще больше ветвистых рогов и голых черепов по стенам, с каждым днём они делались всё мертвее и все страшнее скалились. Еще там была громоздкая, самая простая и необходимая мебель. Диван покрыт медвежьей шкурой, а на стене над ним коллекция старинного боевого и охотничьего оружия, проржавленного кровью. Надо сказать, в Лавландии редко встретишь такое убранство. Аристократы и вовсе никогда не обставляют свои кабинеты с феодальной мрачностью, стыдясь вспоминать былую кровожадность своего сословия.
Ганс знал, что мама сюда не заглядывает. Даже она не выносит вида клыкастой комнаты. А ведь она не испытывает по отношению к капитану тех сложных противоречивых чувств, что мучают Ганса!
– Что тебе нужно? – спросил отец, не оборачиваясь, громовым голосом, какой трудно было предположить в его тщедушном теле.
– Платить за комнату и на сигареты. Я ничего не ем, – ответил сын.
– Баран! – заметил капитан, – пойди, вымойся. В таком виде нельзя приходить к родителям.
В Угольках у Ганса не было ванной. А при папашином кабинете – отдельная ванная комната. Отделанная роскошно, как если бы принадлежала другому человеку – не тому, кто развесил клыкастые черепа. Мрамор, бронзовые краны, рукоятки, крючки. Огромные, мохнатые, махровые полотенца. У капитана чистоплотность стала манией. Иногда он мылся несколько раз в день. И мыла, шампуни, бальзамы, кремы для бритья держал самые разнообразные.