В глубине небольшого дворика стояли две качалки.
– Вот это и есть моя гавань лет, – неожиданно произнес голос, и из куста выпростался полный одышечный старик и, протянув руку Авениру, как ему показалось, сказал нехорошее слово.
– Грибец его фамилия, – перевела Габи. – Не Гребец, как слышится и не Глыбец, что соотвествовало бы его комплекции. А – Грибец. Наверно, – она засмеялась, – так когда-то кто-то назвал оплывший, почти трухлявый гриб.
– Я вот тебе! – погрозил старик своим массивным средним пальцем.
– Зовите меня дядя Ар. Ибо – Аарон я.
Пока Габи загоняла во дворик машину, старик ему сообщил:
– Возле нее все ибнут.
– Как? – вопросил Авенир, исчитав это слово как «гибнут».
– Дуеют, – как ему показалось, прояснил Аарон.
– Гибнут на дуэли? – чуть прихолодел душой Берлинер, краем сознаная отметив, что за такую женщину не грех с кем-то и сразиться.
К ним подбежал шалелый кобелек с рассеченной губой.
– Вегишь, – сказал Грибец, – и он ко всем гивнует. Вот сейчас попгобуй, подойди, кинется.
Авенир не ответил. А старик гнусаво добавил:
– Я бы помогоже был, тоже приудагил бы.
Последнее, что Берлинер помнил из того дня, – это чаепитие в тени развесистого ореха, как, неведомо откуда слетевший, оживляюще зашелестел листвой ветерок, и мысли стали длинно-ленивыми. Их как бы подгонял голос Грибца:
– Он вручил ей арабские духи.
И началось напластование каких-то пород. А потом прорезался голос Габи:
– Интуиции надо учиться.
Зато утро было ужасным. У него не просто болела голова. Она раскалывалась. На части. И именно одной из этих частей он осознал, что в комнату к нему стучат.
– Я пришел, – сказал незнакомец, – чтобы облегчить вам возможность обрести покой.
Берлинер хотел послать его куда подальше, когда тот вдруг представился:
– Я – Милоедов. Нет, не Мироедов. Я хоть и «ем» мило, но не весь мир.
И Авенир стал напрягаться, где же уже слышал эту фамилию.
– Пристойная жизнь, – начал Милоедов, – всегда вызывает у некоторых прилив безумной зависти. Ибо разномыслящие люди нас раздражают. Но как избегнуть этого?
– Скажите, – почти по складам произнес Берлинер, – что вам от меня надо?
– Да ничего! – ответил тот и вдруг поинтересовался: – Вы кино любите?
И пока Авенир искал, что ответить, участливо добавил:
– Похмелье – это насилие над жизнью!
– Но я ничего не пил! – вскричал Берлинер.
– Вы просто нравственно не готовы признать, что вчера, надрызгавшись, демонстрировали любовь зверя к лесу.
– Как это? – не понял Авенир.
– Ну сперва совершим некоторый юридический формализм, – сказал Милоедов и протянул ему документ, удостоверявший, что перед ним не кто иной, как оперуполномоченный по борьбе с хулиганством по Ялтинскому горотделу милиции.
– Множественность убеждений, – сказал капитан, – не есть закон единой идеологии. Тут важны и национальный, и объективный дух. Вы помните, как вчера кричали: «Бей жидов, спасай Россию?»
– Нет, – опешенно произнес Берлинер. – Но с чего бы я такое заявлял, когда я сам…
– Вот именно! – перебил его Милоедов. – И еще формальная установка: попытайтесь вспомнить, кто вас ввергнул в мир вечных идей, в тот спор, который почти за два тысячелетия, не выдержав научных представлений, так и не дал возможности восторжествовать господству порочной идеологии?
– Не знаю, – вяло ответил Берлинер, потому как его немного подмутило. – Это если и была, то неверная предпосылка.
Но ужас состоял еще и не в том. Как рассказал капитан, на той самой квартире, откуда был бесчувственно вывезен Берлинер, нашли любопытную телевизионную запись.
Но любопытной, как потом оказалось, она была только для капитана. А для Авенира она предстала собранием всех кошмаров и ужасов, которые ему приходилось когда-либо переживать.