– Слушай! – начал он. – Я согласен, чтобы ты подняла обо мне речь на писательском собрании. Но я в ответ в «Литературной газете» расскажу, как принимал тебя в Союз, через какой прошел ад и чистилище, чтобы доказать чуть ли не всем секретарям, что обладательница единственной микроскопической книжечки стихов талантлива и терпелива. Это я, старый дурак, рву постромки, чтобы скорее увидеть ее во всей поэтической красе и на белом коне, то есть с членским билетом в руках. Я расскажу, чем ты на это ответила, написав в то же бюро, чтобы выкинули книгу моей жены Светланы Ларисовой, а твою поставили, потому как ее протежирую я.
Он передохнул и заключил:
– Я расскажу правду, на которую ты меня понуждаешь.
Она с присвистом дышала в трубку.
И он привел последний аргумент:
– И у меня есть свидетели, которые все это подтвердят.
Он не помнил, как повесил трубку. И даже отключил телефон. В его пальцах неведомо как очутились старые билеты в кино. Седьмого октября шестьдесят девятого года на восемнадцатом ряду и двенадцатом месте он смотрел какой-то фильм, видимо, в «Победе», потому как на оторванности, на которую припал «контроль», стояло две буквы «По…»
Но не тем привлекли его билеты, что были свидетелями прошлой жизни. Когда-то они послужили закладкой в книге, и та часть, что оказалась на свету, превратилась в невыразительную серость, а то, что было внутри листов, сохранило первозданную голубизну.
И Куимову подумалось: вот так и человек, чем больше он общается с чем-то светлым, тем больше тускнеет душой, симпатично стесняясь признаться даже себе самому, что ясно со всей полнотой доказательств, что не смог загасить в себе чадящую головешку мерзавости, сладко отравливающую жизнь другим. Вот он – признак дистрофии души.
Именно с этого открытия, введя разговор в философское направление, он и начнет новый рассказ.
3
Банкир не обладал чувством превосходства даже над самым последним сявым. Максим умел быть незаметным и с виду валахасто-безвредным, и те, кто его плохо знали, имели позыв взять его «на понял». Он сроду не метал икру, когда другие явно менжевали, и, видимо, оттого пахан Сашка Хохол всякий раз, когда возникало что-то щекотливое, звал к себе именно Банкира и не темнил с ним, что может сам во всем разобраться без посторонних, а его пригласил ради понта. Он сразу же говорил, в чем суть, и ждал от более старшего удачника каких-то, по большей части бесстрастных, предложений.
Нынче свою речь он начал так:
– Мне юрцы донесли…
– Молодежь надо на фефер сажать, а не слушать, – на это буркнул Максим.
– Но если они дело говорят… – не согласился пахан.
– Вот это, – тяжело начал Банкир, – встречает меня Петька Юлок, помнишь, в пятерке вертухаем был.
– Ну?
– Говорит: «Этапница одна тебе шукнуть велела». – «Чего же?» – спрашиваю. «Шнифер у вас один объявился. Под сраку лет ему, а у него ни одной ходки к хозяину». – «Ну и пусть домушничает на здоровье», – говорю я Юлку. А он мне: «Так вот он – подсадок».
– А что за этапница и куда ее заголили? – осторожно спросил Хохол, сжевывая с синюшных губ простоквашу бели, что всегда появляется у него во время разговора.
– Не сказал.
– Вот как раз о скачках я тебе и хотел рассказать, – продолжил Хохол. – Не в ровни все получается.
И речь пошла о том, что известный домушник, почти шнифер, облюбовал одну хавирку. Ну, нарисовал, что хозяева на дачу мотнули, и – со связкой ключей на шее – к замку. Слесарь, мол, из домоуправления.
Позвонил для начала. В ответ только канарейка дурнотой заорала.
Вошел чин-чинарем, прохоря снял, потому как любил работать босиком – соседи не слышат, что в квартире шмон.