Ведь соседка говорила, что не курит.

А ветер явно перерезвился. Потому как полудохло едва волочился по земле.

И Куимов задернул штору и зажег огонь.

Стихи уже шли. Сперва наколдовалась миниатюра:

Не чувствами сердце гордится,
Не тем, что страдает оно.
А тем, что, как жрица-жар-птица,
Лишь поймано в сказке оно…

А потом пошло как бы оправдательное, исповедальное:

Пошатнусь не для паденья,
Повернусь, чтоб не уйти.
Счастье – это привиденье,
Что маячит впереди.
Полошит тревогой душу,
Сердце мает небедой,
Чтобы я обет нарушил,
Данный мною и тобой.
Чтоб, смутившийся мгновенно,
От безумства замер вдруг.
Ощутив одновременно
Отрешенье и испуг.
Но шепчу я: «Все нормально!»
И спешу в благой уют,
Где сверчки на наковальне
Счастье хрупкое куют.
Где ты кажешься простушкой,
Верной спутницей судьбы.
Но сомненья под подушкой
Для меня растят шипы.

Отникнув от стихов, Куимов стал перелистывать те самые блокноты, которые когда-то видел у Ляпина в больнице. И вдруг закопошилась мысль. А что, ежели то, что он не написал, попробовать написать самому? В память о нем.

И от этого решения стало как-то покойнее. Потому как показалось, что именно во время работы с записнушками и придет к нему то видение, которое поможет увидеть последний день Николая и те мысли, которые завели его в тупик. И он назвал рукопись: «Наедине с тьмой».

3

Эхо выстрела живет недолго. Смерть – добытчик беспромашный.

Леонид Кравчук опускает чуть приванивший рыльцем карабин. Секач корчится на земле.

Азарт на миг выбил у него из головы мысли, зачем он здесь, в Беловежье, где егери послушнее столичных шлюх. Что ему, собственно, нужно?

И только когда увидел кровь, понял. Она, пульсируя, изливалась из раны.

Завтра они втроем – Борис Ельцин, Станислав Шушкевич и он подпишут славянское соглашение, после которого рухнет Великая Россия. И он станет неподвластным, независимым, не… еще там каким?

Он идет, не разбирая дороги, егери смиренно несут сзади добытого им кабана.

Королевская охота!

Но будет еще царская! Он уверен. Потому как…

А что – потому?

Это все неясно, как в тумане. Но главное – сделать первый шаг. Тот самый, который, как утверждает какая-то песня, самый трудный.

И что это все время мысли крутятся вокруг цифры «три». Троица – раз, «Три тополя на Плющихе» – два, соображают обычно на троих – три. А сколько голов у Змея Горыныча? Неужели три?

Чуть поджимает левый сапог. Немного ноет спина. Но все образуется. С завтрашнего дня…

С дерева срывается филин. Ошалело шарахается из стороны в сторону. Потом прямит полет и уныривает в просеку.

Пахнет порушенной травой и раздавленными грибами.

Убитый им кабан точит кровью по его следу. И так будет всегда. Он впереди, а… неужели поводыри станут плестись сзади?

Где-то гулко прокатился выстрел.

Егери насторожились. Особенно тот, кто вывел Кравчука на кабана.

Карабин побрякивает за плечами.

А вот и машина. Добыча погружена. Можно ехать. Вечереет. Беловежская пуща тревожно засыпает. Потому как не знает об очевидном плане людей, слетевшихся в ее дебри, чтобы и дальше унести свою беспросветную дремучесть.

На каком периоде все начиналось, никто не знает. Но было у Ельцина три советника – Бурбулис, Шахрай и Козырев. Которые денно и нощно жужжали в уши, что надо скорее обезножить Горбачева, чтобы он далеко не ушел со своим уже всем надоевшим «заносом». Тогда не очень часто произносили слово «независимость». Хотелось, чтобы оно сперва вошло в пронос самого Бабая, как за глаза зовут среди них Ельцина.

И однажды, восстав от сна и – за ночь – погоняв по извилинам, как по рельсам, маневрушку своего соображения, сказал:

– Независимость, понимаешь!