В гостиной раздался стон; Эдди показалось, что его пнули сапогом в живот. Пора, понял он; Агнес еще и слова сказать не успела, как он встал из-за стола и направился к Лидии. Она лежала в большом кресле, подпертая со всех сторон подушками, точно собака или кот: держаться прямо она не могла. Завидев Эдди, она криво улыбнулась, голова ее безвольно покачивалась, запястья согнуты, точно птичьи крылышки. Ее ярко-синие глаза ловили его взгляд. Ясные, изумительные глаза, без малейшего намека на ее увечность.

– Привет, Лидди, – суховато произнес он. – Ну, малыш, как прошел денек?

И сам почувствовал, что вопрос прозвучал фальшиво, ведь она не может ответить. Иногда Лидия бормочет что-то по-своему, но получается лишь бессмысленный лепет – медики называют его “эхолалия”. Но нельзя же с ней вообще не разговаривать, это было бы странно. Что еще делать с восьмилетней девочкой, которая не может самостоятельно сидеть, а о ходьбе даже речи нет? Остается только обнять и сказать несколько ласковых слов; на это хватает пятнадцати секунд. А потом – что? Агнес всякий раз пристально наблюдает за ним, жаждет проявлений любви к их младшей дочке. Опустившись возле кресла на колени, Эдди поцеловал Лидию в щеку. Мягкие золотистые локоны благоухают дорогущим шампунем. Кожа нежная, как у младенца. Лидия растет, и с каждым годом его все сильнее точит мысль: какой бы она стала, если бы не та родовая травма. Безусловно, красавицей. Может быть, даже красивее Агнес и, конечно, куда красивее Анны. Пустые мечты.

– Как прошел денек, малыш? – снова прошептал Эдди.

Он сгреб Лидию в охапку, прижал к груди и опустился на стул. Анна приникла к отцу – мать приучила ее внимательно следить, как проходят минуты его общения с младшей дочкой. Глубокая привязанность Анны к Лидии ставит Эдди в тупик: откуда она у Анны? Ведь Лидия почти никак не отзывается на это обожание. Анна стянула с сестриных ног чулки и принялась щекотать нежные искривленные ступни; вскоре Лидия начала извиваться в отцовских руках, издавая звуки, которые в семье считали смехом. Эдди ненавидел эти звуки. Уж лучше смириться с тем, что Лидия не способна думать и чувствовать – разве только как животное, которое занято лишь собственным выживанием. Но смех Лидии от доставленного удовольствия опроверг такое предположение. И Эдди вскипел от злости – сначала на дочку, потом на себя: выходит, даже мимолетная радость девочки его раздражает. То же самое он испытывает, когда она пускает слюни – разумеется, у нее это случается совершенно непроизвольно, а в нем вспыхивает ярость, несколько раз он даже порывался отшлепать дочку, и его тут же начинала грызть совесть. Каждый раз при общении с младшей дочерью Эдди испытывает то приступы ярости, то острую ненависть к самому себе; эти чувства надрывают ему душу, точно мощные разрывные течения; потом, совершенно обессиленный, он не может сказать ни слова.

Но порой выпадают и минуты счастья: вот за окнами спускаются синие сумерки, привезенный сестрой ром приятно туманит мозги, дочки приникли к нему, точно котята. По радио играет Эллингтон, за квартиру уже уплачено; все могло бы сложиться куда хуже – и для многих людей сложилось на исходе поганого 1934 года. На Эдди, точно сладкая дрема, накатывает убаюкивающее чувство возможного счастья. Но порыв к бунту разом отрезвляет его: Нет, я на этом не остановлюсь, для счастья мне этого мало. Эдди резко вскочил на ноги, Лидия испугалась и, когда он опять посадил ее в кресло, захныкала. Все складывается совсем не так, как надо, – даже близко не так. Он – поборник закона и порядка (о чем часто и не без иронии сам себе напоминает), а тут нарушено слишком много законов. Он устранился, обособился и, свернув со счастливой дорожки, теперь пожинает плоды: боль и одиночество.