– И все же одно из них стоило бы вспомнить, – посоветовал адъютант. – Речь идет о японском военном атташе генерале Комацу[7]. Если прикажете, я готов…
– Подобного приказа не последует до тех пор, пока не прояснится цель наших маньчжурских блужданий.
– Тем более что японцы очень подозрительно относятся к любому проявлению нашей разведкой интереса к Маньчжурии, или к Тибету.
3
В одной из газетных статей, которые рекомендовал Курбатову для чтения инструктор диверсионной школы «Асано», о бойцах диверсионной группы Скорцени было сказано, что «первый диверсант рейха» подбирал и приближал к себе не только «истинных профессионалов войны, которые умело и храбро делали свое солдатское дело». Нет, он предпочитал идти на задание только с теми, кого считал еще и романтиками… войны, кто сумел воспитать в себе этот дьявольский романтизм.
О статье этой Курбатов вспомнил сейчас не случайно: в свое время она позволила ротмистру взглянуть на себя как бы со стороны, а главное, сформировать в своем представлении идеал солдата, тот идеал – истинного профессионала и романтика войны, к которому он теперь стремился. Именно в этом идеале князь нашел объяснение всему тому «фронтовому безумию», как именовал его командир группы Гранчицкий, которое подталкивало его к осуществлению совершенно невероятных поступков. Гранчицкий тоже был лихачом, но осознавал, что его лихачество не может быть подкреплено той силой и яростью, той мощью нервов и тем холодом рассудка, которыми оно подкрепляется у князя Курбатова.
– И все же я видел какого-то человека, – вдруг опять донесся до ротмистра тонкий, почти детский голосок.
– Да ни черта ты, корешок, не видел! – раздраженно парировал ему простуженный и тоже неокрепший баритон. – Показалось, и все тут. Возвращаться надобно.
– А если это диверсант? Что тогда?
– Если диверсант, то давно за кордон ушел. Ты же не собираешься преследовать его до самого Пекина?
– Так ведь могут спросить, товарищ сержант, почему не стреляли, не попытались задержать.
Сержант не ответил; вопрос и в самом деле был не из простых.
«Наконец-то на арене появились достойные противники, – поиграл желваками Курбатов, сжимая в левой руке пистолет, а в правой нож. – Так что принимай бой, гладиатор!».
Преследователи были где-то рядом, за плоской, похожей на изодранный штормами парус, скалой. Как раз в том месте, где узкая, блуждающая между валунами звериная тропа описывала большую дугу, по которой пограничникам или охотникам, – кто бы они там ни были – придется топать еще минут пять.
– Это мог быть кто-то из промысловиков, – вновь заговорил сержант, смущенный подлостью вопросов своего напарника.
– Не похоже. Я видел его еще вон на той скале, когда вы отстали. Что на ней делать охотнику? Тем более что сюда, под границу, охотники обычно не суются.
– Почему сразу же не предупредил меня, корешок?
– Так ведь надо ж было убедиться.
– Время тебе надо было упустить, корешок. Провинился ты, Колымахов, основательно провинился. Только вздумай после этого докладывать, что я, мол, не проявил бдительности!
– Да при чем тут: докладывать – не докладывать?! Не думал я, что этот бродяга двинется в сторону границы. И потом, пока вы подошли, он уже исчез.
– Вот и пошарь теперь биноклем по склону.
– Зачем по склону, если он где-то здесь, рядом. Я уже нюхом чувствую, что неподалеку окопался.
– Если только тебе не почудилось, корешок, – уже более спокойно, примирительно, попытался завершить этот разговор сержант.
Теперь Курбатов не сомневался, что это – пограничный наряд и что за скалой их только двое. И уж совершенно ясно было, что по ту сторону ущелья, на горе, один из пограничников мог видеть только его. Правда, солдату трудно сейчас поверить, что диверсант сумел так быстро спуститься с горы, переправиться через ручей и снова подняться на возвышенность. Однако поверить все же придется.