Подошел я, ветки над округлостью раздвинул, глядь – баба. И надо было мне на нее опереться. Сколько шуму было. Боже мой. Упала она. Я на нее. И вдруг тишина. Испугался я, что убил женщину. Кое-как встал. Сам понимаешь – нелегко. Надо было осторожно, чтобы не нанести увечья. Встал. Наклонился над дамочкой. Она вниз лицом лежит, стонет тихонечко. Помог я ей. Перевернул. Глядь. А это Клавка. Помнишь её. Толстухой обзывали в детстве. Глаза закрыты, грудь из-под кофточки видна, поднимается, опускается, да так заманчиво. Рука сама потянулась, чтобы остановить волнение. Да только слышу:
– Ванька, ты чего удумал. Моей беспомощностью решил воспользоваться.
Ну, я растерялся, конечно, но глаз от груди не мог отвести. Она мне:
– Отведи зенки—то, бесстыдник.
Глянул на нее. Боже мой, Константиныч. Румянец во всю щеку, носик маленький, аккуратненький, средь пухленьких щечек, не жирных, пухленьких; губки – словно малиной прикрашены, и такой аромат от неё шел, тут уж не от воздуха дыханье перекрыло, от чувств. Руки сами к ней потянулись, схватил я её, да приподнять хотел. Блин, спину сорвал. Опять на ней оказался. Не поверишь, и вставать не хотелось, покидать такую роскошь…
Иван Сидорович мечтательно закатил глаза, вспоминая какое блаженство он испытал.
– Иван, ты чего? Говори, что дальше то было. Не уж-то там все и случилось?
– Что случилось? Ты, о чём это? – Возмутился Иван Сидорович, – она женщина порядочная. Зачем сразу—то? Потом… Ну ладно. Слушай дальше. Кое-как мы с ней разошлись по сторонам, лежим рядышком. Чую еще немного может случиться то – о чём я мечтаю. Но сдержался, хотя чувствовал, что и она на это готова… в детстве любила меня. Видел я это. Только не нравилась она мне. А тут… Вскочил, значит, я. Ей помог встать. Отряхнул от травинок.
– Спасибо, Вань, – улыбается она мне, – а то так и пришлось бы мне тут торчать долго…
Я тогда не принял во внимание её слова. Но сейчас все знаю. Ну, стоим на тропинке, друг от друга глаз отвести не можем. Меж нами словно стрела была пущена, и обоих задела. А тут Кузьмич с пасеки возвращался. Вот мы с ним, на его телеге, и добрались до «Стукалушкина». Как же мне было жаль расставаться. А тут Клавочка мне медком моё огорчение присластила:
– Вань, приходи вечером на чаек. Посидим. Вспомним детство. Расскажешь, про жизнь свою.
– Клавочка, жди, – обрадовался, – буду вечерочком.
Тут и расстались в радости и согласии. Не буду тебе рассказывать, как прошёл день на сенокосе, да в улыбке при воспоминании о произошедшем, и в волнении от предстоявшего свидания.
Наконец возвернулись с поля. В баньке помылся. Принарядился и к Клавочке пошёл. Боже мой. Как стал к её дому подходить, сердце так сильно забилось, что мне пришлось глубоко дышать, да руку к груди приложить. Не решился сразу зайти, в окошко заглянул. Сидела моя Клавочка за столом, прекрасная моя, царица. Стол сладостями уставлен, самовар сверкал зеркальностью, в которой я и объявился. Клавочку увидела, да обернулась ко мне.
– Не стесняйся, – говорит, – заходи!
Вот и случилась у нас с ней встреча, после которой я не мог уже оторваться от любушки моей. Сколько ласки да любви я тогда познал. За всю жизнь такого не было… Клавочка меня всю жизнь любила. Ждала.
– Ванечка, – сказала она мне тогда, – долго ты шёл ко мне. Не отдам тебя никому. Мой.
Да так обняла, что я почувствовал тогда такое, аж дух захватило.
И я уже не мог стерпеть радость и счастье, что тут же пообещал вернуться к ней.
Расставание было тяжелое. Плакала Клавочка. Да и у меня слеза скатилась, когда сидя в автобусе, видел, как она слезы платочком промакивала. Вот такая история, Константиныч! Скоро я от вас уеду. А, забыл сказать. Призналась она, как оказалась на моём пути. Я ведь письмо брату за неделю прислал, что билет уже купил и буду в такой-то день и в такой-то час к ним. Клавочка, все просчитала. Какая женщина!