На сей раз я отправился в разведку по Русинской окраине. Тут в самом деле кончаются признаки благополучия и начинаются лишения, маловерие да бесконечное труженичество. Христос, видать, остановился на Каменном мосту. Сюда он не пошел. Хибары тут вылеплены из земли и стоят на земле, без фундамента, под грустными соломенными иль камышевыми крышами. Колодец один на улочку, выгребной ямы – ни одной. За хрупкими плотиками – деревца шелковицы, айвы, слив-кислячек, грецкого ореха и диковатых яблочек. Прилаторичная песчаная земля, если ее удобрять, хорошо родит овощи – этим и спасаются.

Я обошелся без расспросов, заметив плетеную лису[46], к которой была приторочена черная бинда[47]. Жандармская метка двора, где случилась пропажа. Для кого метят? Только намерился тронуть воротца, как под ноги мне бухнуло ведро домашнего хлама.

– Эгей, невестушка! – вскрикнул я. – Не боишься напугать домовика?

– Какого еще домовика? – худая девчушка уставилась на меня своими недоверчивыми глазами.

– Того, кто жилье стережет. Ангел такой. Очень он не любит мусор во дворе. Да и возле двора…

– Нашу хибару не стережет, – отрезала она со старческим раздражением в голосе.

– Оно-то так: метать мусор ангелу в очи – кто ж терпеть будет.

Из черного разреза двери появился дедулька, даже прозрачный от старости. Туберкулез высушил его в щепку.

– Славайсу, уважаемый газда! – поздоровался я.

– Навеки слава, уважаемый Мафтей.

Меня и здесь знали. Кто меня не знает в этих краях? Разве залетные вороны. С ворон я и начал.

– Тепло. Сего дня в акацах[48] на Дорошовице вороны положили первые яйца. Через девять дней жди лето.

– Богу слава, – прошамкал старец, – у нас уж и квасная капуста[49] на дне.

– Потеплело, – продолжал я. – Загодя брызнул лист. Значит, кукушка-бездомница сядет не на голый лес. Будем с сытой осенью.

Ничто так не сближает случайных людей, как разговор о погоде. А еще более – неожиданные подарки. К людям я привык ходить с чем-то. Вытянул из-за пазухи две тугие марены[50] в портянке и положил на порог. Дед мелко моргал, не зная, как ему быть.

– Как живете-радеете, сват? – остановил я его замешательство.

– Да как видите. В огне и в говне.

Я и сам вырос на крепком русинском словце, но не сдержал смеха. Последнее им сказанное само перло в глаза. А вот первое… Мы обогнули халабуду, и я увидел пожарище. Не очень свежее, ибо уже кое-где его закрыли заросли лебеды, но ноздри еще дразнило горелым. Пожарища подолгу не выветриваются.

– Пошел хлевок дымом, – отстраненно изрек старец. – С сенцом, кукурузой, ларем семян, с двумя козами и поросенком. Куры с обожженными перьями выпорхнули. Инструмент выгорел, лишь черные железки остались… Скажем, забороновать землицу еще есть чем, да что в нее сыпать? Пошел к жиду просить, а тот достал тетрадь: у тебя, говорит, тут и козы записаны, и возочек, и лекарства для жены. Думай, горемыка, как вернуть все это… Тут и гадать нечего. Прежде хотя бы молочком процент покрывали, яйца собирали. Да пошли козы в занозы, а куры со страху нестись перестали… Жена перья драла, набивала перины[51], Марточка вышивала – не густая, но копейка… Теперь в хибаре ничто не звенит, только в ушах. Последние монеты дохтур забрал. Говорил, что зараженные.

– Монеты? – не поверил я. – Чем зараженные?

– Черной хворью. Это когда огонь из нутра сжигает и челядник чернеет. Так было с моей женой. Видите эту обугленную головешку? Такой и она стала. Только глаза и ногти белые. Дохтур макал в паленку монеты, все, что нашлись в сундуке, и клал ей на лоб, на грудь. А сам попивал, чтобы к нему хворь не прилипла. Цилиндер