Этот вопрос Кобяков задал вроде бы самому себе, такая уж у него манера, спрашивает себя, а ответа ждет от другого.

– Меня на подобные обсуждения не зовут, – сказал Белов. – Да какая вам, собственно, разница?

– Не скажи, – оживился Кобяков, – разница есть – огромная! Если, к примеру, будет человек со стороны, – проблема одна, если же кто-то свой, – совсем другая. Я, например, уверен, что будет Разов. Помяни мое слово.

Было видно, что Кобяков не верит, будто Белов не в курсе. Он явно призывал к откровенности, а Белову говорить с Кобяковым на эту тему не хотелось, как не хотелось говорить с ним на любую другую тему. За долгие годы общей жизни – сначала Белов был в подчинении, Кобяков – замдиректора, Белов – мастером производственного обучения. Потом, когда Белов, наконец, доканал свой институт, недолго были они на равных – преподавателями, теперь же, когда Белов выбился в начальники и вроде бы возвысился над Кобяковым – сложились меж ними отношения, далекие от приязненных. Они раз и навсегда составили мнение друг о друге, и менять его впредь не собирались. Но и носиться со своим мнением, тем более обсуждать его принародно – не жаждали.

С тех давних призабытых времен в Кобякове возникло и закрепилось полупрезрительное отношение старшего, не ставящего младшего ни в грош, но вместе с тем подзуживающего раскрыться и наворочать дел, чтобы можно было обронить невзначай: – «А ведь я предупреждал, ничего другого от этого жалкого человечка ждать не приходится – молод, к тому же не семи пядей во лбу».

Со стороны же Белова отношение было внешне спокойным, однако все, кто к нему был близок и с кем он делился сокровенными мыслями, знали, что Кобяков для него не просто человек, не очень хороший и не очень толковый, но что он для него живое напоминание о круто заваривавшейся судьбе, и что лишь благодаря тому, что на свете все же не одни Кобяковы, но множество других, отличных от Кобякова людей, он удержался от предначертанного пути, все же успев основательно по нему потопать, и решительно выбился в люди.

Постепенно сложилось положение, при котором Кобяков стал нужен Белову, как ноль человечности и приязни, как точка отсчета при ориентировании в духовном пространстве. Не стань вдруг Кобякова, он, пожалуй, почувствовал бы себя беднее, безоружнее, хотя дышать стало бы намного легче.

– Ты долго будешь молчать? – поинтересовался Кобяков с обидой.

Вадим Иванович поднял глаза и обнаружил на красном, налитом кровью лице Кобякова презрительную ухмылку, от которой, знал он, было два пути: первый к крику и гневному обличению, когда Кобяков вдруг вспыхнет от собственной правоты и неправоты другого, и второй – к стыдному самобичеванию, когда он осознает, что на этот раз его прихватили по делу, лишив малейшей возможности вывернуться.

– Мне некогда с вами валандаться, Алексей Яковлевич, – сказал Белов сдержанно.

– Можно подумать, мне есть когда, – насупился Кобяков, и в его голосе с готовностью зазвенела обида. – Зазнаваться начинаешь, Вадим Иванович? Эх ты…

– Я многократно просил вас отказаться от панибратской формы общения – выговорил Белов, едва сдерживаясь. Мы с вами совсем не друзья, даже коллегой я не могу вас назвать. Пора бы это понять. К тому же мы не равны…

– Уж прости, – сказал Кобяков, делая простодушное лицо. – Привычка, знаешь ли…

– Дурная привычка, – строго определил Белов. – Давно пора бы отвыкнуть.

Кобяков с интересом уставился на Белова, его пухлые губы кривились в усмешке.

– Что-то ты злой сегодня. С чего бы?

– Будешь злым, когда ни мастеров, ни преподавателей, а до линейки минута. Первое сентября на дворе. Распустились…