– Ты что же, в революцию играешь?! Ты… – Горчаков задохнулся.

– Революция, Вадим, это, конечно, страшно. А слабоумный самодержец, а его жена, а вор Гришка Распутин, торгующий родиной, – это не страшно? Это безнадежно страшно. Еще тогда, на фронте, а потом здесь, в Париже, среди политиканов, спекулянтов на солдатской крови, барышников всех мастей и рангов я так изуверился в наших идеалах, что хоть пулю в лоб! А революция – это по крайней мере надежда на лучшее, Вадим. Я не знаю, куда приду, но от чего ушел навсегда, я знаю.

– Алексею Алексеевичу предлагался чин генерала французской армии, – сказала Елизавета Витальевна. – Он отказался. Если ваш сын думает, что я буду счастлива разделить его нищенское существование, – он ошибается.

– Глупости, – сказала Софья Сергеевна. – Вы венчаны.

– Православие хорошо в России. Во Франции главенствует Католическая церковь. Я в любом случае останусь христианкой.

Софья Сергеевна, всплеснув руками, повернулась к невестке, но Платон вдруг всхлипнул, как ребенок, забормотал сквозь слезы:

– Алеша, брат… Я ехал к тебе… надеялся… Что же это, Алеша? Одумайся, брат… Одумайся. Ну, хочешь… хочешь, я на колени перед тобой стану?..

Он сделал попытку сползти с кресла на пол. Софья Сергеевна удержала его.

– Довольно! – Она повернулась к Алексею. – Пока еще я глава семьи, и последнее слово останется за мной. В нашем роду никогда не было казнокрадов. Кромовы всегда верно служили России, и им не пристало носить французский мундир. В этом я признаю твою правоту, Алексей. Но идеалы, в которых ты разуверился, которые презираешь, – это мои идеалы. Мне семьдесят два года, и поздно в моем возрасте меняться. У меня есть моя правота, и я требую, чтобы ты признал ее! Я прожила жизнь и умру графиней Кромовой. Для меня в революции нет надежды. Если старая Россия обречена Богом умирать здесь, в Париже, я хочу умереть вместе с ней. И ты не смеешь мне в этом мешать! – Последние слова она выкрикнула.

Горчаков стоял, отвернувшись к окну.

– Мама! – Платон протянул к ней руки.

– Помолчи! Самый трудный путь в жизни, Алексей, это путь к самому себе. Ты отвергаешь старую Россию, и она отвергнет тебя. Не жди от нее ни помощи, ни пощады… Ступай же. Ступай!

Кромов снял с вешалки пальто.

– Алексей! – Софья Сергеевна вошла в прихожую. Старое лицо ее было мертвенно-страшно. – Я все прощала твоему отцу, хотя никогда не понимала его мыслей… все вынесла: опалу, его ожесточение… Я любила его, терпеливо несла свой крест, оберегала вас, моих сыновей… Отец своей смертью освободил меня… И теперь ты, Алеша… Все снова… Я не могу… Не хочу… выше сил… Оставь нас… Прости. – Беззвучно шепча что-то сморщенными губами, она перекрестила сына, потянулась поцеловать его, но почему-то раздумала.

Он открыл дверь и вышел. Когда очень медленно спускался по лестнице, было слышно, как часы в доме бьют полночь.

X
Июнь 1918 года. Голубой конверт

Кромов в очередной раз возвращался с марсельского причала. Темнело. В узком проходе из-за пирамиды ящиков навстречу ему выступил человек – котелок, узкий черный сюртук, черный сложенный зонт с массивной ручкой, черный портфель.

– Господин Кромов? – спросил черный человек.

Алексей Алексеевич остановился:

– С кем имею честь?

– Вы меня не узнаете?

Незнакомец уперся в лицо Кромова выпуклыми черными глазами.

– Извините, нет. Мы с вами встречались в России?

– Нет, в Париже, я работал в управлении у Цитрона[2].

– У…?

– У Андре Ситроена. Мы с ним оба одесситы, земляки. Фирма «Ситроен» выполняла ваши военные заказы, вы несколько раз посещали наше парижское предприятие.