– Ты что, рехнулся или у тебя не все дома? – напряглась Катя. – Хватит того, что ты в детстве подсовывал мне это проклятое зелье. Пробовала его и в пять лет, и в десять. По твоей вине я вот такая: нервная, грубая, невоспитанная. А ты еще предлагаешь выпить. Разве ты отец?

– Оно какось лучше с ним… с ней… – Василий Петрович налил в стакан немного водки и придвинул к дочери: – Выпей. Полегчает… И не ругайся. Ты же девочка. Ты моя дочка-а-а. Нельзя-я-я!

Катя сидела неподвижно. Она устала от бесконечных нетрезвых излияний отца, от его слез и требований не лишать его рюмки; устала уговаривать его остепениться и не пить; сама стала дерзкой и неуправляемой, злой и колючей, не видя впереди выхода из ее непутевой жизни. Она сидела, не шевелясь, а напротив нее безвольно обвис отец: серое измученное лицо, густая львиная копна давно не стриженных и не мытых волос, острый синюшного цвета нос, слюнявые вывернутые губы. Она могла бы вызвать милицию, чтобы его забрали и наказали, но ведь не чужой он ей? Когда-то был умным и красивым, хорошим математиком, а сейчас? Что делает с людьми водка?

Катя понимала, что должна помочь отцу подняться, раздеть его и уложить на диван, как это делала не один раз до этого, но не могла. С брезгливостью слушала пробивающийся откуда-то, будто издалека, ненавистный голос отца, ставшего ей чужим, смотрела на него, слюнявого и безвольного, заросшего рыжей щетиной, на грязные пальцы, так и не отпустившие бутылку с водкой, многие царапины на них, запекшуюся кровь, обломанные корявые ногти, и ей был совсем безразличен этот опустившийся человек. Она каждый день не из-за любви к нему, а по долгу дочери заставляла его мыться и надевать чистую рубашку, но в ответ он кривил губы, отмахивался, мол, у него теперь такая должность, что и в этой хорошо. Уходил на работу утром, шаркая стоптанными башмаками – новые он обувал лишь на кладбище, когда ходил на могилки жены и сына.

– Танька-а-а! Слышь, Танька? – Василий Петрович поднял голову, не соображая, где он. – Что молчишь? Олежка кушать хочет. Плачет… Гляди: ручки тянет… О, рученьки красные… О, маленькие ладошки…

– Хватит! – отчаянно крикнула Катя. – Надоели твои бредни! – Она порывисто встала и ушла в спальню. Не снимая халат, легла на кровать и зажала уши пальцами: отец все еще плакал и звал сынишку.

Как жить дальше? Что делать? Измучилась, исстрадалась, а выхода не видно. Засосет трясина, унесет омут и где-то выбросит на свалку. А тогда что? Может, попроситься в общежитие? Не откажут: многие там знают о ее трудной жизни. Девочки взяли бы к себе в комнату. Да и мастер Галина Михайловна не раз уже предлагала перейти к Зине и Наташе. Ей, конечно же, там будет лучше, а отец? Как его бросить в таком состоянии? Кто ему приготовит, постирает? Кто будет бороться за него до самого последнего шанса, пока он еще есть? Оставить его – значит, совершить преступление. Она этого не сделает. Не сможет…

На кухне загремела опрокинутая табуретка – и в дверях показался отец.

– К-катька… Дочь моя… – Заплетая ногами, он шел к ней. – Не гони меня. Я так одинок… – Он присел на кровать рядом с дочерью.

– Иди отсюда! – Сдерживая свой гнев, сказала Катя и толкнула отца. – От тебя самогоном прет.

Пытаясь снять с рубашки торчавшие от оборванной пуговицы нитки, Василий Петрович пыхтел, тыкал пальцами то выше, то ниже и, казалось, напрочь забыл о дочери.

– И не п-поймаешь… А на-а-да… Шевелятся точно черви… – бормотал себе под нос. – Э-тэ-тэ! Как прыгают… – Наконец, нащупал бело-грязный узелок и дернул.

– Уйди отсюда! – сузила глаза Катя. – Надоел хуже горькой редьки. Мне заниматься надо.