И только когда Галя обняла ее, уткнувшись лицом в низ живота, Клавдия поняла, что эта девочка связана с нею, и растерянно спросила:
– Галя? Доченька? А где бабушка?
В гримуборной счастливая Галя сидела на руках еще не пришедшей в себя Клавдии:
– Бабушку похоронили на маленьком кладбище. На Заречном дорого было, – рассказывала она матери. – Батюшка был… отпевал, все было благочинно… – пересказывала она чужие слова. – Бабушка в гробу маленькая-маленькая была… как девочка! Ее в юбку в горошек одели и в белую кофту кружевную. Тетушки теперь дом с садом делить будут на приданое и замуж выходить…
Клавдия беззвучно плакала. Слезы катились из ее глаз, проделывая в густом гриме затейливые извилистые дорожки, а Галя, не чувствуя своей ненужности, продолжала распирающий ее рассказ:
– Они мне пирог в дорогу испекли, а пирог сырой… тесто, наверное, не взошло… Я его съела, и у меня живот заболел…
Галя заметила, что мама плачет.
– Ты от счастья плачешь? – уверенно спросила она.
Мать молча кивнула.
– А что мы теперь делать будем? – крепче обняла маму Галя.
– Будем жить… – ответила мать.
– Худая какая! – отметила соседка Клавдии по гримерной, тщетно пытавшаяся стереть обильный грим с лица. – Кожа да кости! Изголодалась в дороге? На, покушай… – предложила она Гале извлеченное из сумки яблоко.
Галя не могла отказать маминой подруге, тем более одетой в не менее красивое, чем у мамы, платье. Морщась, она откусила красный яблочный бок, и ее тут же стошнило.
Мама в пьесе о Великой французской революции «Четырнадцатое июля» играла Луиз-Франсуа Конта – парижскую куртизанку, по версии автора пьесы Ромена Роллана – трибуна и кумиршу парижской черни. Декорации на сцене изображали парижскую площадь, запруженную простым рабочим людом – актерами театра. Луиз-Франсуа взобралась на двуколку с капустой, запряженную в живую лошадь, спокойную от старости и влитой в нее перед спектаклем браги, и начала произносить пламенную речь:
– Вам меня не запугать! Вы не любите королеву? Вы хотите избавиться от нее? Что ж, выгоняйте из Франции всех красивых женщин! Только скажите – мы быстро разберемся! Посмотрим, как вы обойдетесь без нас! Какой дурак назвал меня аристократкой? Я – дочь торговца селедкой! Моя мать содержала лавочку возле Шатлэ! Я так же работаю, как и вы! Я так же, как и вы, люблю Неккера! Я – за Национальное собрание![4]
Эту речь слушала в кулисе Галя. Было ей уже десять лет. Она была обильно измазана углем, одета в драное платьице, за спиной на лямке была привязана тяжелая корзина с разнообразным тряпьем. Она ожидала своего выхода и от нетерпения переступала босыми ногами по грязным доскам сценического пола.
К девочке, неслышно ступая, подошел старик.
– Сама или ущипнуть? – спросил он.
– Ущипни, – попросила Галя.
– Пора уже самой научиться, – проворчал старик. – Год, почитай, тебя щиплю!
Он скрутил кожу на ее ручке. Галя тихо взвизгнула, из глаз ее потекли обильные слезы.
– Пошла! – старик легонько подтолкнул ее в спину.
Галя, плача навзрыд, выбежала на сцену, в толпу революционных парижан. Тогдашний соратник Робеспьера Марат, гладя Галю по голове, ласково спросил:
– Что с тобой, малютка? О чем ты плачешь?
– Меня зовут Жюли! – что есть силы крикнула Галя. – Моя мать прачка! Мы за тебя, о Марат!
– Тебя зовут Жюли. Твоя мать прачка. Ты за меня. А знаешь ли ты, чего я хочу? – вопросил Марат, почему-то продолжая гладить Галю по голове, но обращаясь к толпе.
– Свободы! – закричала Галя-Жюли, подымая вверх руку.
Темный, невидимый из-за света рампы зал отозвался аплодисментами.
«Конта», волоча за собою Жюли, влетела в самое начало очереди, состоявшей из еще не переодетых, в париках, артистов, только что отыгравших спектакль. Очередь стояла в окошечко театральной профсоюзной кассы.