– Буду, – согласилась Галина, – у Алексея Михайловича Косырева связь была не со мной, а со всем театром. Ему очень нравился наш театр, он часто бывал у нас. Между прочим, если кто не знает, имя Ленинского комсомола было присвоено театру по его предложению…

За фоном[20], стараясь ступать неслышно, появился Арсеньев. Остановился, слушая происходящее на сцене…

– Он часто посещал комсомольские собрания в театре, подолгу беседовал с актерами… и с вами он подолгу беседовал, – обратилась она к секретарю парткома театра.

Загримированный секретарь испуганно дернулся в сторону секретаря горкома.

– Я помню, после одной из таких бесед вы вышли из своего кабинета и сказали нам, актерам: «Каких великолепных коммунистов, как Алексей Косырев, воспитала партия за столь короткий срок!», и мы все с вами согласились… – Галина улыбнулась.

– Он маскировался! – выкрикнул побелевший партийный секретарь.

– А ты не улыбайся, Лактионова! – начал хрипеть ноздрями секретарь горкома.

– Я не улыбаюсь, – покорно ответила Галина.

– Вот и не улыбайся! – повторил секретарь горкома. – Ничего смешного пока не происходит. Секретарь ваш, товарищ Седельников, конечно, виноват в том, что потерял бдительность, и степень его вины определит городской комитет! В этом, товарищи, можете не сомневаться! Но товарищ Седельников потерял бдительность здесь, в театре, на рабочем месте! А ты, Лактионова, как мы доподлинно знаем, общалась с врагом народа Косыревым дома… и не раз, и не два!

Сазонтьева, которая до этих слов секретаря неотрывно, с наслаждением смотрела на Галину, вдруг смешалась, потупила глаза и начала перекладывать бумаги перед собою.

– Что же это получается? – продолжал секретарь. – Мать твоя общается с врагом народа на дому, ты общаешься с разоблаченным на том же дому… это уже не дом получается, а какое-то… троцкистское гнездо! Что ты на это ответишь, Лактионова?

– Я все сказала, – устало ответила Галина, – делайте что хотите.

– Э-э, нет! – обрадовался секретарь горкома. – Так дело не пойдет! Ты своим молчанием, Лактионова, своей неискренностью вынуждаешь нас для выяснения истинного положения дел обратиться в органы! – чеканя каждое слово, говорил секретарь, – а у органов и без тебя, Лактионова, забот хватает!

Галя ничего не успела ответить. Двери распахнулись, и в зрительный зал вошли улыбающиеся военлеты первого класса, товарищи Ковров и Костецкий. У каждого на груди висели звезды Героев, а в руках огромные букеты цветов. Они прошли почти к самой сцене и уселись, подобно зрителям, ожидающим начала спектакля.

Секретарь горкома, а за ним и весь президиум, сообразив, кто вошел в зрительный зал, встали. Галя испуганно и непонимающе смотрела на Коврова, не сводившего с нее глаз. Костецкий крутил головой по сторонам, пока не заметил смутившуюся Таисию, а заметив, тут же начал слать воздушные поцелуи.

Надо было что-то делать.

– Э-э… – начал секретарь комитета комсомола театра, – я, конечно, извиняюсь, товарищи… но… как бы сказать… спектакль начнется только через два часа.

– Мы подождем, – миролюбиво сказал Костецкий.

– Да, – согласился секретарь, но тут же поправился: – но у нас понимаете… комсомольское собрание общее…

– Так мы тоже комсомольцы! – обрадовался удачному стечению обстоятельств Костецкий. – А Толик у нас даже секретарь комсомольской ячейки эскадрильи! Правда, Толик?

– Правда, – ответил Ковров, по-прежнему глядя на Галину и улыбаясь ей.

Секретарь комитета комсомола театра повернулся к секретарю горкома. Секретарь горкома вспомнил, что единственный раз в жизни он видел этих людей вживую, а не на страницах газет, во время похорон Чкалова, где он стоял в толпе специально отобранных скорбящих комсомольцев. Кроме того, по взглядам Коврова он понял, к кому они пришли, а еще он сообразил, что если уж эти люди похоронили Чкалова и несли вместе со Сталиным его гроб, то для его, секретаря горкома, похорон понадобится только один телефонный звонок одного из этих красивых и счастливых людей.