Дни проходили за днями, луна худела и поправлялась, сезонные ветры меняли своё направление, но каждый раз на закате на вершине белой скалы вырисовывалась одинокая фигурка человека.

А где-то в безбрежном океане плывёт послание к Оне.



– Тебе больше заняться нечем? Времени свободного много? – спросил поп.

Улыбка на его лице немного скрасила отповедь.

– Хватает.

Времени у Шишликова всегда было в избытке. Хоть и меньше, чем у островитянки и её земляков, заходящих изредка в порт на больших контейнеровозах, – те уж совсем никогда никуда не торопились и разрушали все накопленные Шишликовым представления о времени. Зато в сравнении с коллегами, приятелями и второй женой, у которой недели были расписаны по часам, он успевал всё без спешки, и времени при этом оставалось с запасом. О дефиците времени он даже никогда не думал.

– Время нужно на спасение тратить! – нарушил священник затянувшееся молчание и скрылся в приходском доме.

Смущённые землекопы один за другим похлопали Шишликова по плечу:

– Тут он не прав! Не обращай внимания. Пиши!


Шишликов не помнил, задела ли его тогда поповская колкость, но теперь при повторной критике напрашивался логический вывод, что начинающие писатели совсем не в милости у хранителей Святого Писания. Иметь у себя в общине непредсказуемого летописца – для любого настоятеля прихода лишняя головная боль. И если в первом случае опасения священника полностью оправдались, то и в отношениях Шишликова с отцом Иоанном возникла трещина недоверия.


Вскоре из северных врат алтаря явился отец Иоанн со вскрытым почтовым конвертом:

– Раз ты так любишь писать, вот тебе задание: будешь переписываться с заключённым.

Шишликов растерянно принял письмо из оренбургской колонии:

– Хорошо!

Отец Иоанн объяснил:

– У меня нет времени отвечать – вот ты и займись полезным делом, если готов к послушанию. А повести не надо.


Два дня Шишликов не прикасался к письму – как бросил на угол стола, так и обходил стороной. Что в нём могло быть, кроме тоски, и зачем оно вообще кому-нибудь нужно? Письмо из тюрьмы – мира, совсем не соприкасающегося с миром Гали. Противоположное от счастья направление. Наконец, Шишликов заставил себя прочесть грусть чужого и незнакомого ему Александра, осуждённого восемнадцать лет назад на пожизненное заключение. Упование на Господа, осознание вины и желание узника общаться вызывали негодование и ропот. «Я-то тут при чём? Мне-то это зачем?» – ответ Шишликов выжимал из себя, как воду из сухой рубахи. Выдавливал растерянно, давая глупые советы и ободрения. Под конец, уже охваченный злобой на противную природе человека несвободу, он писал грубо, жёстко, не жалея арестанта.

Гауптвахта

Ему вспомнились сутки, проведённые самим в камере гарнизонной гауптвахты. Шишликов был влюблён тогда в шестнадцатилетнюю местную девушку, хорошо говорившую по-русски. Будучи сержантом-сверхсрочником, он заступал в суточный наряд по парку и шёл вдоль шоссе в расположение воинской части. В полном обмундировании с портупеей через плечо, кобурой и начищенными до блеска хромовыми сапогами – ничем, кроме погон, он не отличался от офицера. Только две скромные жёлтые лычки на плечах сдерживали его браваду, но и они не мешали ему держать осанку, подчёркивать выправку и задирать подбородок перед городскими девушками, а если выпадало счастливое поручение забрать солдат из гарнизонного госпиталя, то и перед русскими медсёстрами. Дурак был Чацкий и либерал, а мундир во всех отношениях человека красит и благородит.

Шишликов служил в отдельном батальоне связи, расположенном на территории танкового полка. Гарнизон был огромный, и идти из дома до казармы было прилично – версты две. До части было два пути: по территории полка, где то и дело нужно отдавать честь старшим офицерам, и по шоссе на самую окраину провинциального города.