В Париже я днем и ночью один, работа не позволяет мне отлучаться, моя жизнь никого не интересует; те, кого я встречаю, не ищут новой встречи со мной, да и я не рвусь продолжать знакомство. Мои китайские кузены, называющие меня «фантазером», по-прежнему не понимают, зачем я приехал во Францию. Я ни на что не годен, считают они. Но ничего не говорят.
Мне, впрочем, нравится это ощущение, будто я живу, спрятавшись, в лоне мира, где чувствую себя под незримой защитой, ведь французы не только не платят за лекарства, но и, кажется, от природы облечены правами, оправдывающими их искусство жить, равно как и склонность к протесту. Париж с его неспешностью и скоростями позволяет мне уютно жить в подспудном ритме, тогда как в китайской столице растет напряжение, и Шушу звонит мне через день. Терзаемый угрызениями совести, я думаю о том, сколько денег тратит мой любимый дядя на эти банальные разговоры по телефону о его текущих проектах и о том, что он ел вчера в ресторане. Так он по-своему готовит мое возвращение. Окруженный его заботой, я привык к свежим новостям: он рассказывает мне о матери и ее здоровье, тем самым обостряя во мне постоянное чувство вины, и без того всегда готовое захлестнуть меня. Он берет меня измором – мне хорошо знакома эта стратегия, я и сам вместе с ним не раз прибегал к ней в работе с чиновниками квартала, и я знаю, что долго сопротивляться не смогу. Дяде достаточно проявить терпение, не прилагая никаких иных усилий, просто присутствовать в моей жизни и оставаться по-родственному внимательным. Однажды утром, во вторник, повесив трубку после разговора с Шушу, который поведал мне о своих подвигах с новыми партнерами, я понял, что пришло время уезжать. На другой день я сообщил патрону, что уеду в следующую пятницу, прекрасно сознавая, что ставлю его в трудное положение. Но китайская община привыкла к быстрым переменам, которые иностранцы находят чересчур резкими и грубыми.
Проявив понимание, патрон сказал мне:
– Ни о чем не беспокойся, мы отвезем тебя в аэропорт.
Потом он молча принес две бутылки красного вина и сунул их в мою сумку вместе с альбомом с фотографиями для его старшей сестры, оставшейся в Кантоне, а еще положил много конвертов, набитых банкнотами, которые я должен был раздать членам клана.
А вот семьям из Седьмого округа новость совсем не понравилась. Матери моих учеников заявляют высокомерным тоном, который я уловил с самого начала, мол, я не выполняю своих обязательств…
Они не понимают, почему я предупредил их в последний момент, и упирают на то, что понадобится время, чтобы найти мне замену.
Некоторые из них даже признаются, что разочарованы: я мог бы понять, что они считают меня «почти другом». Я не верю ни единому слову из этих неискренних жалоб и не обращаю на них внимания.
Последний звонок Шушу был предельно ясен: если я не вернусь в Пекин по прошествии двух лет, я фактически провинюсь перед моей страной, я стану «предателем», поддавшимся заразной болезни эгоизма, свирепствующей в индивидуалистических странах. Я быстро согласился с этими доводами, не в состоянии оправдать столь долгий срок, два года, – да и, собственно, зачем? Ночь после дядиного телефонного монолога невыносима, мне трудно дышать, меня осаждают жуткие видения, в которых мать плюет мне в лицо, а потом плачет, утирая меня, и напоминает с избыточной нежностью, что я – китаец. Что значит эта любовь, мне хорошо известно. Два года, с точки зрения моей семьи, – это слишком беспечное отношение к грузу ответственности, который должен был бы лечь на мои плечи, не вздумай я бежать в страну «греховных» желаний. Остаться или уехать? Париж позволил мне примириться с определенным образом самого себя. Я стал увереннее, я не так безразличен к собственным желаниям, но что еще? Мне повезло, у меня есть виза политического беженца, но Франция ничего от меня не ждет и никак не пытается меня удержать. И потом… в памяти постоянно всплывает сцена в «Красном кафе», которую я про себя назвал