В такой недвусмысленной обстановке желание единиц оказаться поверх барьеров, слинять из гетто и раствориться в местной среде чем сильнее, тем несбыточней. Один женится на киббуцнице и плодит детей, не знающих русскому языку. Другой подписывает “кеву” и годами кутается в салатное, украшая семейные торжества статным видом и флорой погон. Третий возвращается в ответе и, почернев, надолго пропадает из поля русскоязычного зрения. Четвёртый растворяется в сахарных кубах Еврейского университета и даже не оборачивается потом с высоты горы Смотрящего (Скопус, ха-Цофим) на оставленный Вавилон вдоль стен Градшалаима. И сам я им неизлечим.[36][37]
…Но проходит несколько световых лет в разомкнутом пространстве, и все беглецы проявляются в Центре культурных советских евреев, или на вернисаже культурных советских выкрестов проездом, или в какой-нибудь ещё тусовке ярко выраженного русскоязычного свойства. А подвижники и первопроходцы московского иврита, демонстративно углубившиеся в “Гаарец”, едва сойдя с трапа в Бен-Гурионе, сегодня либо двигают здешнюю русскоязычную прессу вперёд к рентабельности, либо, хуже того, пытаются “консолидировать общину”, из которой 5,45 % готово их для этого видеть в кнессете. Прощай, вересковый мёд ханаанского мифа. Здравствуй, не совсем шотландский король на зелёной поляне под стенами Старого Города. Наступают “Дни Москвы в Иерусалиме”, и выходим мы из-под камня, щурясь на белый свет, сколько нас там было: и старый горбатый карлик, и мальчик пятнадцати лет, и некто лысый в очках, похожий на Йоси Сарида. Это, если кто не понял, был наш групповой автопортрет. Мы, как выше сказано, дожили. До “Дней Москвы”.
Как мы пели за деньги
Совместно с Арканом Каривом, Демьяном Кудрявцевым, Арсеном Ревазовым
Мы стареем, это неизбежно. Мы теряем лёгкость на подъём, спонтанность, чувство юмора; один из нас с ужасающей быстротой теряет волосы на голове. Мы всё меньше интересуемся женщинами и всё больше – хорошим обедом, желательно – за счёт заведения, кто бы им ни был. Былое презрение к деньгам постепенно сменяется бережливостью, граничащей со скопидомством: наших избранниц уже не ожидает ужин даже в дешёвой “Наргиле”. С трудом втягивая воздух в прокуренные лёгкие, безо всякого желания – по одной лишь обязанности, мы тащимся с ними, проклиная хамсин и безденежье, на прогулку по Старому Городу. Там мы отдаём последнюю дань романтике и читаем специально подготовленные для этой цели стихи:
Отдекламировав, мы совершаем ритуальный первый поцелуй, затем куём железо: деловито ловим таксомотор и через три минуты уже варим кофе – “ты здесь совсем один живёшь?” – в нашей центровой квартире. Редкие отказы (“ой, может, не надо… мама будет волноваться… мне сегодня нельзя…”) воспринимаются с плохо скрываемым облегчением, отчего становятся более частыми. Дверь за посетительницей закрывается, собака укладывается на коврике, честно-просительное выражение нашего лица сменяется дориан-греевской ухмылкой, и с криком: “Сколь же радостней прекрасное вне тела!” – мы валимся на скрипучий диван (вот счастье-то: можно по диагонали!) и убаюкиваем себя тринадцатым (который уж год…) уроком из “Самоучителя португальского языка”. Диалог: “Знакомство. Прогулка по городу”. Фодо, фодес, фодер.
Но если завтра в дверь постучат и на пороге встанет чёрный с пейсами человек из “Хеврат кадиша”, пришедший с деревянным сантиметром производить замеры наших форм, – нет, не пустим. Врёшь, костлявая, рано: в нас горит ещё желанье. Конечно, не то уже, которое выгоняло за полночь на Минский хайвей или втискивало в заплёванный тамбур “шестьсот весёлого” (до Калинина – стоя)… И не то, ради которого гуляли под ручку по замёрзшим лужам до рассвета, на память читая Бродского. И не то, заставлявшее пилить левое предплечье ржавым лезвием “Спутник”… Но желания умирают последними – даже позже ещё, чем надежды. И приключений на свою почти уже лысую – нет-нет, голову! – нам по-прежнему хочется.