И голландец, забыв о дипломатических приличиях, подошел к Саше и высказал ему всё, что он о нем думает, плавно переехав с первой, не очень удачной русской фразы на английский язык, а потом и вовсе стал шпарить по-голландски. Саша различал лишь единственное знакомое слово, периодически произносимое спонсором, – «фашист».

Саша не стал возражать безумному голландцу, а просто снял шапку, обнажив свою лысину, обильно запачканную испуганными птенцами (отчего орнитолог стал похож на известного генсека) и выпустил остальных пленников к обрадованной матери. Всё куличное семейство радостным писком благодарило доброго иностранного избавителя. Саша надел шапку и, обиженно втянув голову в плечи, пошел к балку.

А голландец спрятался от ледяного ветра за сортиром. Там он в бинокль стал вести наблюдения за куликами, сопереживая воссоединению семьи. Саша в балке отогрелся, попил чаю и загрузил желудок очередной порцией противной сладкой каши, сваренной утром студентом. Он посидел, погрустил еще немного и почувствовал определенный позыв. Орнитолог не стал противиться природе и вышел до ветру, вернее, до досчатого нужника.

Результаты Сашиного облегчения были трагичными: дверь, открытая повеселевшим куличатником, подхватил порыв ветра, и она с размаху трахнула иностранного наблюдателя, да так крепко, что у него потемнело в глазах.

– Это он мне мстит за то, что я сказал ему правду, – подумал теряющий сознание голландец, – не любит он правды! А кто ее любит?

Он пролежал за сортиром минут двадцать и был найден и приведен в чувство и балок возвращающимся от своих поморников Вовой.

С этого дня голландец присмирел и перестал делать замечания Саше, видимо, решив, что уж лучше пусть живым останется он сам, чем кулики. И вообще спонсор обходил и Сашу и сортир стороной. А в тех случаях, когда ему приходилось пользоваться этим заведением, ревнитель природы опасливо приближался к домику и еще издали вопрошал на плохом русском языке:

– Александр, вы здесь?

* * *

И вот теперь Вова, один из участников той давней советско-голландской экспедиции на Чукотку, брел по островку где-то в Большеземельской тундре, окрикиваемый хорошо знакомым еще со студенческих лет поморником.

Некоторые морянки, за гнездами которых охотился Вова, затаивались и улетали, предварительно обгадив кладки, когда орнитолог подходил вплотную. Другие незаметно сходили с гнезда заранее, замаскировав яйца серым пухом, служащим выстилкой гнезда. Вова взял свежую кладку, запаковал ее в коробку, переложив каждое яйцо мхом, и вернулся в лагерь. Там, поглядывая на далекий скалистый кряж, над которым кружилась пара сапсанов, Вова обработал кладки. Содержимое каждого яйца он выдул через тоненькую дырочку, просверленную в скорлупе специальным голландским сверлом – подарком, который Вова вынудил сделать спонсора на далекой Чукотке.

Вова развел сухое молоко, разболтал в нем утиные яйца, раздул тлеющий костер и приготовил омлет. Он пообедал, собрал палатку и рюкзак, взгромоздил поклажу себе на спину и тронулся к стационару. Очередная двухнедельная вылазка в тундру кончилась.

Висевшие с утра облака разошлись и выглянуло солнце. Над ивовыми кустами взлетела, мелькнув охристым хвостом, варакушка. Тихонько заверещали, потревоженные тяжелой поступью орнитолога, белохвостые песочники, сдержанно и глуховато покрякивали взлетающие турухтанихи. Как заводящийся мотоцикл, заорала самка белой куропатки, и, распластавшись и, чертя крыльями по земле, неспешно побежала прочь. Вова пошел медленнее и вскоре обнаружил несколько затаившихся цыплят – причину ее шумного поведения.