Одна её нога в лакированной туфле быстро перешагнула порог, и я сделал вид, что не заметил подмены. Зонтик, пальто и промокший берет говорили о том, что живёт она на севере города, там же, где и моя натурщица.


Долго путаясь в сырой одежде, волосах и комнатах, она, наконец, отыскала мастерскую, разделась, аккуратно развесив вещи на стуле, и уставилась тем пронзительным и осуждающим взглядом, какой обычно бывает у старших сестёр, впервые увидевших брата – юношу влюблённым в красивую девушку.


Всё ясно: она вовсе не натурщица. Мне захотелось рассмеяться, но я сдержался, украв её взгляд, указал ей на софу, кинул туда кусок ткани, затем поправил руки, наклон головы и положение бёдер, и вернулся к холсту.


Но как только между нами оказалось пространство, с виду пустое, наполненное лишь этим строгим и вопрошающим взглядом, следящим за серебряным кольцом на безымянном пальце, я почувствовал вкус пшеничного колоса, но не любого, а выросшего под жгучим солнцем на деревенском поле моего отца. Мне захотелось отложить карандаш и вернуться к пастели. Более того, меня бросило в жар, а затем в озноб, и я не заметил, как жую вместо колоса собственный ус.


Перед глазами попеременно мелькали «Бурный день» Левитана и этюды Мари Янко из Gobelins l’école de l’Image, после чего я обнаружил, что потратил на собственные фантазии не менее трёх часов, даже не приступив к подмалёвку. Мы переменили позу и я, всё – таки, начал писать.


«На сегодня готово, спасибо».


Она пошевелилась, вытянула ноги и первым делом отыскала два золотых кольца и серьги, только после этого – надела платье, взяла, не пересчитав деньги, конечно же, в удвоенной сумме, и задала всего один вопрос:


– Который час?


– На кухне есть часы. Слева от мастерской.


С кухни я только и услышал «Матерь божья! Почти пять часов прошло!», а когда зашёл, она ставила чайник на газовую плиту.


– Ты ведь не натурщица, – сказал я и щёлкнул зажигалкой.


– Нет.


Она сделала шаг.


– И даже не студентка Академии?


Она сделала ещё шаг, поймала на вдохе клубы серого дыма и снисходительно улыбнулась.


– Академии. Медицинской.


Тут мне стало окончательно понятно, почему она стояла так спокойно и при этом живо, а глядела снисходительно – осуждающе.


– Говорят, ваша кошка любит варенье, это правда?


– Ты можешь спросить у неё сама, а впрочем, это правда. Но не всё варенье, а вишневое с кизилом, по фамильному рецепту. Хочешь попробовать?


Не дожидаясь ответа, я достал варенье, больше похожее на вино, и две серебряных ложки.


– Могу я узнать твоё имя?


– Онелик.


– Настоящее?


– Вполне себе. Кажется, финское, а может, мать вычитала его из книжек.


Я накормил её вареньем, напоил чаем, трижды назвал «маленькой», угостил терпким табаком и проклял всё на свете. Но как только дверь за Онелик закрылась, я отправил своей натурщице сообщение «прошу более не пропускать встреч и не присылать Онелик».


Однако в следующее воскресенье всё повторилось и на моём пороге вновь была она.

Я проверил сообщения, где черным по белому было написано «Прошу в следующее воскресенье по возможности снова прислать Онелик».


Этот фокус я проворачивал ещё несколько недель кряду, параллельно делая сразу две картины, как бы живя двумя разными жизнями. Но устав от грязного декабрьского снега, затащив огромную ель на четвертый этаж, и откупорив две бутылки испанской риохи, я был вынужден признать, что не могу платить женщине, которую хочу пригласить на свидание. И что ещё хуже, я уже плачу женщине, чтобы видеть её и не приглашать на свидание.


Каждое моё утро начинается не просто с воспоминаний о её глазах, а с тревожной попытки смешать синий, серый и фиолетовый, чтобы воссоздать тот самый цвет горчанки.