– Пчелка, – сказал Георгий Федорович кислым голосом. – Антофора. Улетела… – Он уныло посмотрел на меня: – Вот здесь тоже есть насекомые. Вы можете пока заняться…

Я посмотрел на тощий газон и не увидел ничего, кроме десятка обыкновенных мух и непонятно как появившейся здесь потертой капустницы.

– А скорпионы здесь могут быть, Георгий Федорович?

– Могут. Только не в траве. Вы у себя в комнате на полу посмотрите…



Путь от медресе до Музея природы проходил по широкому бульвару, залитому ослепительным солнечным светом, слегка присыпанному микроскопически мелкой и легкой пылью, часто взлетающей вверх от малейшего ветра и придающей воздуху особенный колорит. Обычно в середине дня солнечная часть бульвара бывала пустынна, и не потому, что мало было народу, а потому, что люди старательно жались к теневой стороне, под сень деревьев, даже местные жители, уже загорелые, прокопченные солнцем, несмотря на то, что настоящее лето еще только начиналось – май. На левой, теневой, стороне бульвара в медлительных сизо-голубых струях дыма от мангала с шипящими шашлыками виднелась вывеска, на которой привычными русскими буквами было написано: «Ошхона». С ударением на последнем слоге это слово означает «Столовая», ибо «ош» – по-узбекски «еда», «хона» – «комната». С правой, солнечной, стороны в тесном ряду магазинов и палаток заметнее всех был нежно звучащий призыв: «Едгурлик». Это журчащее слово, как выяснилось, означает: «Сувениры».

Посреди бульвара, на самом солнцепеке, рядом с кустами цветущих и благоухающих роз, сложив ноги по-турецки, зачем-то сидел загорелый до черноты, совершенно лысый, с блестящим, словно полированным, теменем бородатый узбек…

Далее начинался базар, Октябрьский рынок – нечто среднее между обычным городским рынком, которые теперь так похожи друг на друга, будь они в Москве, Ялте, Хабаровске или Новосибирске, и канувшим в Лету разгульным среднеазиатским базаром с оставшимися кое-какими рудиментами колоритного прошлого. Такими, например, как круглые горячие хлебы-лепешки, не в булочной, а у местных жителей, которые выпекают их каждый по-своему. Или целый торговый ряд пряностей, а главное – молотого красного перца, насыпанного медно-красными холмиками на прилавке, со стоящими позади них смуглыми круглолицыми узбеками в тюбетейках. Чем отличается одна горка от другой, трудно понять непосвященному, однако, привыкнув, начинаешь улавливать разницу в цветовых оттенках – так же, как начинаешь узнавать и самих торговцев, раньше казавшихся на одно лицо… Каждый раз я с опаской проходил по этому ряду: вдруг подует ветер посильнее, и тогда едкий красный порошок полетит в нос, в глаза… То тут, то там в интернациональной толпе покупателей мелькает живописный наряд – женщина в национальной одежде: в атласном платье, в длинных штанах, выглядывающих из-под платья и достигающих лодыжек (в этакую жару!); мужчина в длинном, свободно ниспадающем одеянии, сверкающий шоколадной гладко выбритой головой; древний старик в большой белой чалме, бородатый, полный достоинства, весь какой-то нездешний, словно только что покинувший свою мечеть и заглянувший сюда ненадолго и непонятно зачем, не воспринимающий, кажется, эту суету, эту совершенно чуждую ему толпу, отрешенно идущий сквозь нее куда-то. Или – сгорбленный маленький старичок, тоже бородатый и тоже в чалме, но – как раз наоборот! – очень чутко реагирующий на все, быстрый, хитро посверкивающий серыми живыми глазами, несущий то ли картонную коробку, то ли сверток, то ли старую хозяйственную сумку, деловито останавливающийся у каждого ряда, – потомок Хаджи Насреддина…