Об этом я и спросил проходящего мимо мужчину с черными усиками и в тюбетейке.
– Музей природы? – Мужчина долго разглядывал меня. Наконец почмокал губами и заявил:
– Так он сгорел.
– Как… сгорел?
У меня сердце упало. В воображении со страшной быстротой замелькали картины пожара. Недаром было столько писем и телеграмм, недаром экспедиция откладывалась: когда долго тянется – это плохой признак! Ох, и кошмарная, должно быть, картина была! Что же делать? Что с Георгием Федоровичем?..
– Сгорел, – повторил мужчина, с удовольствием, как мне показалось, наблюдая мою растерянность. И добавил: – Весь сгорел, начисто… – И языком поцокал: – Ц-ц-ц…
– Как же так? – спросил я, совершенно обескураженный. – Как же так? Ведь я только неделю назад телеграмму…
– Сгорел, – повторил мужчина. – Ничего не поделаешь.
– Ну, а где же он был-то? – спросил я все-таки, тревожно оглядываясь.
– А вон где был: прямо иди и налево. Стены остались. Живут там, спросишь. Рядом с базаром.
В полной растерянности я поплелся сначала прямо, а потом налево.
– Вот он, музей, – бойко ответила на мой вопрос бледнолицая женщина и махнула рукой в сторону мрачноватых серых стен без окон и дверей.
– Что он, разве сгорел? – спросил я. – Мне вот только сейчас сказали…
– Да, сгорел, – весело сказала женщина. – В прошлом году еще. Не работает. Но там есть сотрудники, у них все узнаете.
В полном недоумении я заглянул в открытую дверь Г-образного одноэтажного здания, рядом с которым действительно чернел обгоревший скелет большого дома… В комнатке с огромными шкафами и коллекциями тропических бабочек на стенах мне показали рабочее место Георгия Федоровича Колюха. Так как начальника будущей экспедиции на месте не было, пришлось идти в административный отдел музея, который находился дальше по улице, напротив базара. В небольшом глухом дворике административного отдела, этаком испанском патио с окружающей его скрипучей деревянной галереей, цвели ярко-алые и желтоватые чайные розы. В воздухе плавали слои тончайшего аромата. Сгорело, как выяснилось, далеко не все.
Георгий Федорович оказался молодым – лет сорока – русоволосым мужчиной с ярко-голубыми глазами и уныло повисшими горьковскими усами. Он как-то странно, без особой приветливости посмотрел на меня – что, впрочем, я отнес на счет жары – и молча повел обратно, в комнату со шкафами и бабочками, где я только что был.
Сев за стол, на свое обычное рабочее место, он пригладил волосы, потрогал усы, откашлялся слегка и неожиданно тихим голосом, запинаясь, сказал:
– Понимаете… поездка откладывается на десять дней… Я вам дал телеграмму…
– На десять дней?! Как… Но ведь я же… Когда телеграмму?
– Сегодня, – уныло сказал Георгий Федорович.
– Как сегодня? Но ведь я рано утром вылетел, последний срок…
Георгий Федорович ничего не ответил. Он вяло отвернулся от меня и посмотрел в окно.
– С машиной у нас, понимаете… Машину чинят. Еще мотор не поставили. Розмарин… Она сгорела. Он ее своими силами…
Опять. Что же тут все горит? И что значит «розмарин»? Целых десять дней! Я молчал подавленно.
Начальник экспедиции тоже молчал и смотрел на меня с печалью. Потом он встал со стула и принялся открывать окно. Открыл первую раму.
– Вон, посмотрите, – сказал он, показывая на подоконник.
На подоконнике сидел великолепный экземпляр ночной бабочки виноградный бражник. Свежий, ничуть не потертый. Мощное, упрямое серебристо-белое тельце напоминало корпус реактивного самолета, розовато-серые узкие крылья, откинутые назад, довершали сходство. Это был привет, визитная карточка Средней Азии. Сердце мое забилось… Но как же тугаи? Неужели правда мы задерживаемся на десять дней? От расстройства я даже фотографировать не стал этот реактивный лайнер. Бражник с гудением взмыл с подоконника и исчез в душном пространстве музейного двора…