– Ей, Карпыч, одолжи полтинник? С жалования верну, вот те крест.

– Все кресты нынче комиссары посрывали, – проворчал дворник, роясь в карманах – как там у вас в деревне-то?

– Ааа, – махнул рукой мужик, – а то ты не знаешь? Весь хлеб эти… (он закрутил головой, не слышит ли кто?) паскуды вывозят. Жди голода, Карпыч. У Маруськи, слышал, пацан умер, восемь месяцев.

– Ох, беда-то какая, – забормотал дворник, доставая полтинник.

Меж тем смотрительницы в коридоре громко обсуждали новость, которая лихорадила весь штат музея – Аполлинарий Константинович, их директор, уходит на пенсию, – и не по своей воле. Кого пришлют – неизвестно. В разговоре то и дело всплывало слово «чистка».

Муся сидела в полумраке и напряженно вглядывалась в тускнеющую даль за окном. Ей хотелось запомнить решительно все, что она теперь чувствовала. День заканчивался, значит скоро она будет свободна и вернется к работе. Муся отчетливее видела композицию своего нового произведения и тот ускользающий образ, который она хотела схватить в воображении. Перед глазами была брошенная деревня и лужа посреди дороги, сорванные с церкви кресты, но еще, что-то еще должно быть…

– Товарищ Травникова, так вы опять за свое? Не барышня вы нынче, а народное имущество у нас портить запрещается! Табличка для кого висит: «Граждане, на мебель не садиться!?» Вы у нас, чай, не безграмотная, в заграницах учились, пока мы тут на вас горбатились, – Нюра, главная смотрительница, стояла перед ней, уперев руки в крутой зад.

Муся нервно вскочила, одернула затертую свою, парижскую еще юбку и быстро вышла, хлопнув дверью. Извинятся не хотелось, но и ссорится было опасно – Нюра, крикливая бабенка, дочь их бывшей горничной, быстро делала карьеру в музее.

Раздраженно поправляя круглые очки, то и дело спадающие с носа, прямого, тонкого, с горбинкой посредине, как у отца, она быстро шла в мастерскую. Так громко называлась лачуга музейного художника-оформителя. А настоящая мастерская, которую они с папой когда-то вместе проектировали, теперь была занята под фондохранилище. Там лежат вещи, не вошедшую в основную коллекцию музея: старое бабусино бюро, пара китайских ваз с разбитыми краями, бронзовый Будда с камина, какая-то рухлядь; также здесь была спрятана от девственных взоров комсомолок огромная картина из кабинета отца, где персиянка с розовой пышной грудью сидела на траве, раздвинув ноги. Еще Нюрина мать, плевалась на эту картину, называя Розовую персиянку «бесстыжей толстожопой», вызывая приступы смеха у отца. Тут Муся почему-то вспомнила семейное предание про то, как была шокирована эта новая горничная, только что привезенная из Тверской губернии, увидев ее, Мусю, с сигаретой – курить младшая дочь профессора Травникова начала в 13 лет. Нюрину мать попросили тогда погулять с девочками, заменить няню, страдавшую от болезненных кровей. Горничная, пав на колени, принялась что-то шептать и исступленно крестится на пожарную каланчу, увидев, как младшая из барышень, в шелках и кринолине, угощает папироской мальчишку в подворотне. «Не упрашивали бы всей семьей ее тогда остаться, не кричала бы на меня сейчас ее дочь» – подумала Муся. Да, черт с ней, с Нюрой, а вот по «Розовой персиянке» она скучает. Проходя мимо бывшей своей мастерской, она иногда заглядывала в окно, чтобы полюбоваться на картину, которая обычно стояла там, прислоненной к стене. Сейчас вид загородил старик Мошонкин, что слесарил в музее. Он менял обивку на стуле. «Наконец-то, – подумала Муся с сарказмом, – взялись за народное добро». Стул валялся сломанным с той памятной ночи, когда жители окрестных деревень ворвались к ним в имение. Муся, обеспокоенная вестями с родины, только вернулась из Парижа, где проходила стажировку от Академии Художеств. Она отлично помнит ту ночь в середине зимы, когда их сторож, по сговору, конечно, открыл ворота, и пьяная толпа мужиков и баб влетела в дом. К счастью, все обошлось, папа смог довольно быстро связаться с кем надо по телефонной линии, передал трубку главарю, хромому мужику, недавно вернувшемуся с фронта, которому очевидно пригрозили на другом конце провода, и дальше гостиной эта толпа не проникла. Но вид экскрементов в тонкой итальянской вазе долго потом стоял перед Мусиными глазами.