1

Назовем здесь наиболее значимые опыты собирания материала по теме: Глаголева 1911; Берков 1936, 273—284; Модзалевский 2011, 158—165 и др.; Павлова 1962. См. также: Бабкин 1946; Ломоносов 1987. Из работ последнего времени: Usitalo 2002; Usitalo 2013; Мартынов 2011; Абрамзон 2011; Новик 2012.

2

Одним из первых и немногих, кто слегка проблематизировал адекватность формулы «певец Елисаветы», был А. П. Милюков: «Ломоносова называют певцом Елисаветы, и это не совсем несправедливо: в одах его видно глубокое благоговение к императрице, которую он воспевает, как богиню, покровительницу наук, как существо неземное, источник всего счастия и славы отечества. С глубоким благоговением обращается он к государыне <…>. / И, проникнутый чувством верноподданнического почтения к боготворимой монархине, он курит ей фимиам глубоко-преданного сердца» (Милюков 1858, 73—74). Мотив сердечности мог сочетаться с мотивом любви, понимаемой и как высшая форма благоговения и верноподданнического почтения, и вместе с тем как сердечная чувствительность, сочетающаяся с блаженством: «Можно бы и еще привесть различныя места <из произведений Ломоносова>, ознаменованныя сердечною чувствительностию; но оныя так часто показываются в творениях Ломоносова от того, что он блаженствовал, воспевая ту, которой душа была тише зефира; которая мертвым, то есть осужденным на смертную казнь, отдавала новое бытие; он блаженствовал, воспевая ту Царицу, при которой цвели постоянно и обширные поля России и сердца народов, покоившихся под сению благотворной ея державы» (Глинка, 9, 29). Наиболее оригинальная, но и весьма специфическая, обретающая смысл лишь в контексте розенкрейцерской «софиологии», трактовка отношений Ломоносова к имп. Елизавете принадлежит Б. М. Зубакину, который интерпретировал их через посредство «Стихов о Прекрасной Даме»: «И так ли воспевают свою „мощную Монархиню“, у которой „состоят на службе“, говоря о той: „кроткое лицо коей, как дыханьем зефирным вливает благостность…“ <…>? И о такой ли говорят: „дух ее зефира тише“?! / И об этом-то поэте осмеливались иногда утверждать, что он не знает сердечной нежности? / Или вот пафос влюбленного чувства, которым поэт оделяет и всё вокруг; вот каким видением Любви и Прелести предстоит „Она“ ему на охоте <…>: / „Коню бежать не воспрещают / Ни рвы, ни частых ветвей связь: / Крутит главой, звучит браздами / И топчет бурными ногами, / Прекрасной всадницей гордясь…“ / Этою полною и по сейчас не увядающей прелестью и живостью картиной закончим мы наши выписки стихов, от которых отрываешься, как от страниц промелькнувшей, захватывающей любовной повести. Кто, <…> перечитав их, посмеет <…> утверждать, что Ломоносов, де, льстил Царице, как „царедворец“ <…> и „воспевал императрицу Елизавету“?! Женщину, которою он до безумия восхищался, он воспел действительно огненно и незабываемо. И сама поэт, она (в 1754 году) отзывается на стихи, уже 43-летнего поэта-любимца словами: „Господина Ломоносова вирши очень хороши“. / <…> Пусть в оды его к Елизавете входят и другие темы и идеи, в основном они остаются влюбленным гимном женщине, а не царедворничеством» (Зубакин 2011, 71). О некоторых «ломоносовских» смыслах оккультной эсхатологии «серебряного века» см. в письмах Андрея Белого по поводу посвящения романа «Москва» (Белый 1998, 335, 336, 426).

3

В принципе, наряду с сопоставлением и сближением Ломоносова с Петром оказывалось возможным и их противопоставление. Но, во-первых, происходило это сравнительно нечасто, а во-вторых, преимущественно в советскую эпоху; см. напр.: «Значение деятельности Ломоносова не ограничивалось нивой просвещения. Идеализируя Петра I как образец „просвещенного монарха“, Ломоносов считал своим долгом продолжение его дела. Однако Петр I, заботясь о величии Державы, мало думал о нуждах ее народа. Ломоносов же все свои помыслы обращал к пользе народа. Все его труды, направленные к благу России, ближайшей целью имели счастье народа» (Куликовский 1986, 7).

4

В оригинале читается: «Везде Петра Великого вижу в поте, в пыли, в дыму, в пламени – и не могу сам себя уверить, что один везде Петр, но многие и некраткая жизнь, но лет тысяча» (Ломоносов, 8, 610).

5

Ср. сопоставления Ломоносова и Петра как личностей уникальных и лишь друг с другом сопоставимых, напр.: «Если, взяв во внимание многостороннюю ученость Ломоносова, сочувствие благу отечества, твердость характера, разнообразную, полезную деятельность, мы захотим во всем XVIII стол. искать человека, подобного ему, мы найдем только Петра Великого. Только в Петре Великом мы видим такие напряженные заботы о благе России, такую уверенность в силе русского духа и в естественном богатстве страны, такое твердое сознание важности просвещения <…>» (Петров 1871, 74).

6

В скобках заметим, что отношение Вяземского к Ломоносову, в частности к его поэзии, было сложным; см. об этом: Вытженс 1966, 335; Коровин 1993.

7

Ср.: «Еще Батюшков глубокомысленно заметил, что Ломоносов был то же в литературе нашей, что Петр Великий в жизни государственной. В самом деле, подражая Венценосному плотнику и зодчему, матросу и адмиралу, солдату и полководцу, первому работнику своего царства и первому администратору, Ломоносов был у нас в одно и то же время Грамматиком, Поэтом во всех родах, Ритором, Оратором, Историком, Естествоиспытателем, Филологом и создателем нового Русского языка в литературе. На нем лежало: и дать во всем первые образцы в Словесности, и сообщить публике то литературное образование, без которого Автор не имел бы читателей» (Шевырев 1842, VII).

8

Ср.: «Между Ломоносовым и Петром большое сходство: тот и другой положили начало великому делу, которое потом пошло другим путем, другим образом, но которое не пошло бы без них» (Белинский, 2, 186). Тот же автор: «Влияние Ломоносова на русскую литературу было такое же точно, как влияние Петра Великого на Россию вообще: долго литература шла по указанному им ей пути, но, наконец, совершенно освободилась от его влияния, пошла по дороге, которой сам Ломоносов не мог ни предвидеть, ни предчувствовать. Он дал ей направление книжное, подражательное, и оттого, повидимому, бесплодное и безжизненное, следовательно, вредное и губительное. Это совершенная правда, которая, однако ж, нисколько не умаляет великой заслуги Ломоносова, нисколько не отнимает у него права на имя отца русской литературы. Не то же ли самое говорят о Петре Великом наши литературные старообрядцы? И надо сказать, что их ошибка состоит не в том, что они говорят о Петре Великом и созданной им России, а в том. какое они выводят из этого следствие. По их мнению, реформа Петра убила в России народность, а следовательно, и всякий дух жизни, так что России для своего спасения не остается ничего другого, как снова обратиться к благодатным полупатриархальным нравам эпохи Котошихина. Повторяем: ошибаясь в выводе, они правы в положении, и поддельный, искусственный европеизм России, созданный реформою Петра Великого, действительно может казаться не более, как внешнею формою без внутреннего содержания. Но разве нельзя того же самого сказать о всех поэтических и ораторских опытах Ломоносова? За что же, по какому же странному противоречию с собственным своим взглядом эти самые люди благоговеют перед именем Ломоносова и с странною раздражительностию принимают за преступление всякое свободное мнение об этом риторе и, в поэзии, и в красноречии? Не было ли бы с их стороны гораздо последовательнее и сообразнее с логикою и здравым смыслом и на Ломоносова смотреть так же точно, как смотрят они на Петра Великого?..» (Белинский, 10, 8—9). Эти суждения Белинского имел в виду А. Н. Пыпин, когда писал: «Если придавать преобразованиям Петра решающее значение в новом повороте нашей гражданской и умственной жизни, то Ломоносов впервые дал этим преобразованиям тот внутренний смысл, при котором оне могли стать действительно новым периодом в развитии русской мысли. <…> Нужно было, чтобы возбуждения реформы нашли опору в более прочном научном воспитании <…>; чтобы народился сильный ум, который был бы способен усвоить научную мысль во всей ее широте и внести ее <…> в умственную жизнь русского общества. Таким человеком явился Ломоносов» (Пыпин 1907, 3, 491—492). Ср. патетический вариант: «В то время, как неутомимо трудился Петр над народным образованием <…>, на далеком севере <…> родился человек, которому суждено было блистательным путем идти к той же цели, к которой неуклонно во всю свою жизнь стремился Петр Великий. Человек этот был Ломоносов» (Васильев 1865, 5). Ср.: «Мы едва ли ошибемся, сказав, что появление и вся деятельность Ломоносова была прямым и естественным следствием эпохи Преобразований: без Петра не могло быть и не было бы и Ломоносова. Но зато <…> и Ломоносов представляется нам воплощением того идеала, который мог Петр носить в душе своей, мечтая о будущем развитии в России наук, литературы и просвещения… И Ломоносов, в свою очередь, явился в нашей литературе и науке, и истории нашего просвещения таким же всеобъемлющем гением, каким Петр является в истории нашей государственной и народной жизни. Многосторонний, наблюдательный, одинаково восприимчивый и к явлениям природы, и к призывам жизни, неутомимо деятельный и страстный в своем трудолюбии, неистощимый в энергии и в изыскании средств для ее применения, – Ломоносов, на своем ограниченном поприще деятельности, многими сторонами своего нравственного типа напоминает нам величавую личность Великого Преобразователя» (Полевой 1903, 1, 499—500). Ср. еще: «Он был в области умственной жизни как раз тем, чем Петр Великий был в области практической жизни: та же самая способность воплощения, отличавшая государя, отличает и ум этого ученого, который в одном себе сосредотачивает научную деятельность целой эпохи, наполняет собой лаборатории. фабрики, мастерские, издает этнографические и географические изыскания, отчеты о состоянии западной науки, исторические и филологические исследования, составляет правила реторики и литературных форм, сочиняет оды, трагедии и т. д.» (Волконский 1896, 159—160). Откровенно ритуально-графоманский вариант: «Титаническая работа Петра вызвала к жизни из огромного и до того времени недвижного тела России новые силы. Она пробудила волю к творчеству, и молодое поколение ответило на обращенный к нему призыв появлением замечательного русского ученого – Ломоносова. Первый свет русского просвещения родился на Кольском полуострове, на русском поморье…» (Некрасов 1945, 94). Ср. попытку обновить штамп: «Если делать какое-то обобщение то надо сказать что Ломоносов был Петром Великим русской литературы. Он был петровским человеком <…>. При Петре Россия совершила гигантский скачок <…>. И Ломоносов в этом смысле созвучен Петру Преобразователю. Вы посмотрите: Петра привлекает море <…>, и Ломоносов весь в морской стихии, он человек моря в полном смысле этого слова» (Либан 2014, 224).

9

Другое дело, что созданный Ломоносовым образ Петра мог восприниматься как незавершенный; см., напр., в речи Никола-Габриэля Леклерка, произнесенной им при избрании в почетные члены Академии наук (1765): «Сколько сожаления, милостивые государи, для Академии, и какая утрата для государства, что труды Ломоносова не увенчались прекраснейшим, благороднейшим, величайшим и в то же время наиболее достойным из всех успехов этого знаменитого поэта! Ему было предназначено придать „Петриаде“ ей принадлежащий отпечаток бессмертия. Ему предлежало оживотворить героя, который был предметом ея, начертать нам великие замыслы, великие побуждения, его волновавшие, и изобразить их величественно. Кто в состоянии продолжать и увековечить это сочинение, так достойно начатое? По какому року, милостивые государи, творец этой империи, питомец Марса, отец Муз, ваш августейший основатель избегнул мужественной кисти, ярких красок этого Апеллеса? Он был создан для Александра…..» (Пекарский 1867, 179).

10

Из крайне немногочисленных работ на эту тему см.: Тубасов 1880.

11

Ср.: «И вот бесприютный беглец в самой Москве. С любопытством рассматривает он разные строения, толпы людей, наполняющие улицы. У всех серьезные, озабоченные лица; все заняты своими собственными интересами, и никому нет дела до бедного юноши, из-за тысячи верст пришедшего в Москву с единственною целью – попасть в школу. Грустно стало Ломоносову: он упал на колени перед церковью Василия Блаженного, близ которой остановился обоз, заплакал и в горячей усердной молитве начал просить у Бога покровительства и помощи…» (Круглов 1912, 18).

12

Ср. в краткой биографии, предназначенной «для чтения простолюдинам»: «Граф Воронцов воздвиг на его могиле, в Александро-Невской Лавре, в С.-Петербурге, великолепный памятник, а ИМПЕРАТОР ПАВЕЛ I, в уважение заслуг Ломоносова русскому слову, дал в 1798 году указ Правительствующему Сенату, которым повелел сына сестры Ломоносова, Головиной, крестьянина Петра, со всем потомством, исключа из подушного оклада, освободить от рекрутского набора! Наконец в недавнее время Ломоносову поставили памятник в г. Архангельске, во свидетельство великих заслуг этого человека и на вечную о нем память. / Вот, братцы, до какой славы доводит человека изучение грамоты! Вот как взыскивает своими милостями Господь Бог того, кто не зарывает в землю данного ему таланта, а прилежно его разработывает! Господь не только награждает таких людей при жизни, но награждает и родных их, да и самую память о них делает любезною их землякам и всем добрым людям, которые дорожат той памятью даже и по смерти великого человека» (Алабин 1862, 24).

13

Едва ли не самый яркий эпизод такого рода – изданное В. П. Сидорацким собрание антиправительственных виршей, атрибутированных Ломоносову в порядке странной мистификации, свидетельствующей то ли о специфическом чувстве юмора издателя, то ли о его душевном нездоровье, завершенное отрывком из «Гимна бороде» (Сидорацкий [1900], [15]).

14

Тенденции к осуждению Сумарокова за его завистливую неприязнь к Ломоносову в культурном сознании XIX в. противостояла тема восстановления исторической справедливости по отношению к первому, в памяти потомков, в отличие от второго, не задержавшегося, напр.: «Слава Ломоносова, знаменитого современника Сумарокова, совершенно закрыла от нас этого плодовитого писателя второй половины прошлого столетия, и мы привыкли видеть в <…> литературе того времени одно лирическое направление, стол славно начатое Ломоносовым и столь торжественно продолжаемое Державиным. <…> Лицо Сумарокова, стоящее в тени перед лицом славного Ломоносова, по своему влиянию на современный вкус публики заслуживает более подробного изучения, нежели какое до сих пор посвящалось ему» (Булич 1854, 5—6 первой паг.). Некоторые наши замечания об отношениях Ломоносова и Сумарокова см. в Приложении II.

15

Советская эпоха в связи с данной темой развивала мотивы ломоносовского противостояния бюрократии и международной реакции; ограничиваемся одним примером: «Ломоносов вёл жестокую борьбу с немецкими чиновниками, пытавшимися в послепетровскую эпоху верховодить в Академии наук. Эти немецкие чиновники, являвшиеся представителями реакционных классов за рубежом, прибыли в Россию для службы реакционному самодержавию и были его агентурой в Петербургской Академии Наук. Они мешали развитию русской науки, тормозили подготовку кадров отечественных учёных, душили академический университет и гимназию. <…> Ломоносову приходилось бороться с царскими бюрократами, бездушно относившимися к его проектам, направленным на развитие производительных сил России. Он не находил никакой поддержки своим предложениям, направленным на улучшение жизни простого народа и искоренение пороков крепостнического строя» (Спасский 1950, 8—9).

16

Жестокая и одновременно благосклонная к нему, избирающая его для своих целей «На ледяных берегах Белого Моря <…> родился чудный младенец, которого судьба избрала своим орудием» (Губер, 3, 167).

17

В связи с этическими аспектами «борьбы нравственных сил» иногда выдвигался мотив драматической борьбы Ломоносова с самим собой; ср., напр., его монолог в пьесе Н. А. Полевого: «Мне причтут в заслугу одно, что в борьбе с бедствиями жизни, страданиями, лишениями, скорбями – с людьми – с самим собою… Да, в борьбе с самим собою, борьбе, более всего страшной – я сохранил, сберег святое пламя, которое Бог зажег а груди моей – сберег, но зато из борьбы выхожу я увечным инвалидом, а пламя? оно тухнет, гаснет!… О, Боже! не дай мне пережить самого себя!» (Полевой 1843, 263—264). Менее эмоциональная трактовка темы: «Жизнь его, полная истинной поэзии, представляет постоянную борьбу с бедностию, невежеством и самим собою. В ней он не изменил своему железному характеру» (Петраченко 1861, 50).

18

Конечно, время от времени раздавались голоса, апеллировавшие к здравому смыслу, как казалось, несовместимому с тенденциозной идеализацией прошлого и с общечеловеческими ценностями: «Обыкновенно думают, что он оставался непризнанным и был предметом всякого противодействия, даже преследования со стороны своих иноплеменных сочленов. Но ближайшее знакомство с изданными теперь материалами удостоверяет, что препятствия и неудачи, которые Ломоносов встречал в своей деятельности, происходили по большей части. от общего неустройства Академии, от скудости ее средств, от исключительного преобладания канцелярии, или лучше, одного в ней человека. Мы уже видели, что от Шумахера равно страдали, на него равно негодовали все профессора. Ломоносов, вскоре испытав на себе всю тягость его деспотизма, говорил о нем: «Он всегда был высоких наук, а следовательно и мой ненавистник и всех профессоров гонитель». Академики доказали во многих случаях уважение и беспристрастие к Ломоносову. Требования его исполнялись ими, «насколько это от них зависело. Мы видим даже, что однажды количество отпущенных на лабораторию хозяйственных материалов превышало то, что Ломоносов назначил. Сам он с большею частью академиков оставался в хороших товарищеских отношениях. Если он ссорился с иноплеменниками – Миллером, Шлецером, Гришовом, Эпииусом, то имел подобные неудовольствия и с соотечественниками своими – Сумароковым, Тредьяковским, Тепловым и Румовским. Как человек высокого ума, как пламенный патриот, Ломоносов не мог не желать, чтобы русская Академия со временем пополняла свои ряды из собственных сынов России; он не мог не гордиться тем, что сам, нисколько не уступая никому из своих сочленов в дарованиях, в учености и трудолюбии, был природный русский; но Ломоносов уважал германскую науку и благодарно сознавал все, чем был ей обязан. Дружба его с Гмелином, Рихманом, Штелином, Брауном, Эйлером и другими доказывает, что он был выше племенных предрассудков, несовместных ни с обширным умом, ни с истинным образованием» (Грот 1865, 16—17).

19

Разумеется, не только славянофилам и панславистам был внятен этот специфический контекст бытования ломоносовской темы: в том же роде и еще более определенно, но со своих позиций высказывался Герцен, именно Ломоносова избравший в единомышленники по данному вопросу: «В XVIII столетии вельможи, богатыри, проходившие спальней Екатерины II, любили заводить себе, на заработную плату, малороссийские и великороссийские Версали и при них непременно „избранную библиотеку“, при которой содержался француз-библиотекарь, являвшийся на больших выходах безграмотного барина, для вящего благолепия. На том же основании зазвали в Петербург несколько иностранцев-ученых и бездомовников (Лейбниц, небось, не поехал!) для того, чтоб они те ученые вещи, которые бы писали в Геттингене или Тюбингене, писали бы на Васильевском острову. Каковы были эти колонисты науки, про то знает М. В. Ломоносов. Заведение это с тех пор так и осталось и, как все немецкие заведения, например Зимний дворец, не только не обрусело, но онемечило всех русских, случайно попадавших в храм Минервы — Германики» (Герцен, 15, 21). Из более поздних текстов, констатирующих актуальность старой темы в предреволюционной России: «Прошло почти 150 лет. Совершена русскими учеными колоссальная научная работа. Русская научная мысль стоит сейчас в передовых рядах человечества. А между тем у себя на родине ей приходится сейчас доказывать право на свое существование. Министр народного просвещения при поддержке части общества, считающей себя русской, выдвигает законопроект нового обучения азов у „немцев“, основанный на отрицании и незнании вековой научной работы России <…>. Столичный город Петербург, в лице своей городской думы, вспоминает годовщину рождения величайшего своего гражданина отказом в месте для Ломоносовского института и остается в ряду других столиц Европы печальным примером современного города, далекого от заботы об умственном росте своих жителей» (Вернадский 1998, 447 [впервые – 1911]).