Росла, росла и в грёзы превратилась,
И облеклась в виденья: то ему
Казалось, рушится громада, повалилось
Все, что Петром сколочено, и он,
Как тень, над этими развалинами бродит,
Ни жизни, ни могил знакомых не находит,
Не может сам найти, где был похоронен
Раб Божий Михаил – пиита Ломоносов.
……………………………………………………..
То грезилось ему, – пришел он на совет
И заседает с мертвецами,
И громко говорит, и спорит с ним скелет
С напудренной косой, в кафтане с галунами,
И говорит ему: «молчи, молчи, народа нет!
Один ты выродок живой достоин с нами
Быть в академии – доволен будь, молчи!
О средствах, о жене, о чине хлопочи –
Но, ведай, университета
Не будет в Питере до представленья света».
Так слышалось ему, – так мрачно грезил он;
Так страшно в эту ночь, борясь с толпой видений,
Страданьями с судьбой расплачивался гений.
Но муза сжалилась, – богиня, Геликон
Покинув, для него сошла в наш край суровый,
С поникшего чела сняла венец лавровый
И подошла к нему… И погрузился он
В пророческий, глубоко ясный сон. —
И вот ему, шумя, сверкая и пестрея,
Приснился этот сад и праздник юбилея:
Горят огни, – во время торжества
Играет музыка, – и раздается пенье
И посреди иного поколенья
В речах шумит о нем столетняя молва, —
И русский стих, набравшись русской силы,
О имени его звонит среди гостей,
Тень Ломоносова зовут из-за могилы, —
Хотят венчать ее, сказать «спасибо» ей,
За трудный подвиг начинанья,
За первый русский стих, ласкавший русский слух,
За честную борьбу, за веру в русский дух,
За первый луч народного сознанья,
Хотят сказать ему, и сам он увидал,
Что лавр, его рукой посаженный меж терний,
Возрос – и бюст его прикрыл и увенчал.
И сон исчез… но улыбнулся гений
Такой улыбкою, как будто бы она
Чрез целый ряд годов и поколений
К нам из прошедшего была обращена
В немую будущность…
Не будем немы, примем
Его привет загробный и поднимем
Во славу разума торжественный бокал,
С прошедшим сочетав грядущий идеал
(Мельников 1865, 16—19; то же, с поправками: Полонский 1896, 1, 394—400).
Ср. в романе Г. П. Данилевского «Мирович»: «Он закашлялся и, поборая волнение, остановился у стемневшего окна. / – Бес шел сеять на болото всякие плевелы и дрянь, – сказал он не оглядываясь, – да и просыпал нечаянно это зелье – фуфарку; ну, из него и отродился весь немецкий синклит, – сам старый лукавец Фриц, его генералы Гильзен и Циттен, а с ними и наши доморослые колбасники – Бироны, Тауберты, Винцгеймы, и вся братия… И их еще не ругать? Вздор! – обернулся и махнул кулаком академик: – я их ругаю за нелюбовь к кормящей их России, позорно, в глаза, самою сугубою и их же пакостною немецкою бранью. Говорю ж с ними в конференции не иначе, как по-латыни. Не выносить их бунтующая против такой напасти и такого бесстыдства душа. / – Но их сила, господин академик! – произнес офицер: – не лучше ли иметь с ними волчий зуб, да лисий хвост? / – Один волчий зуб, без всякого хвоста! – более и более раздражаясь, крикнул академик: – не церемонюсь я с несытыми в алчной злобе проходимцами, и потому у них не в авантаже… Таков, сударь, моей натуры чин и склад!.. Ах, дерзость! Ах, нескончаемая лютость, поправшая всякий естества закон… <…> Ни одобрения к возрастанию родных наук, ни чести по рангу, ни внимания к каторжному, в здешнем крае, ученому труду! Я мозаику, сударь, я стеклянный завод завел, – а они, – конюхов да сапожников креатуры, – жалованье мне завалящими книжками из академической лавки платили. Я открытия делал, оды писал, а с меня, когда я жил в казенном доме, деньги за две убогих горенки высчитывали. Истомили, меня, истерзали кляузами…» (Данилевский, 9, 9—10).