Аристотель не мог не видеть в понятии основу всей мысли. Но поскольку он не мог четко разграничить язык и реальность, поскольку он на каждом шагу путал язык, предполагаемый инструмент познания, с реальностью, объектом познания, с ним происходило то же самое, что и с Платоном: понятие было для него то чем-то логическим, то чем-то реальным или, как принято говорить, онтологическим.

Вероятно, у него было честное намерение преодолеть платоновское учение об идеях и отказать понятиям в их порождающей силе. Но он снова и снова возвращается к сказочной доктрине идей, снова и снова видит реальность в понятиях; он далек от номиналистической доктрины. Он прячется за прозрачными словами. Для него «сущностное бытие» вещей заключается в понятии; и хотя в греческом языке два слова «сущность» и «бытие», возможно, еще более явно тождественны, чем в немецком, он не замечает тавтологии.

Во многих разделах моей лингвистической критики мне приходилось говорить о том, что входящие сюда отдельные дисциплины обманывают нас относительно своего значения, что изобретательность, проявляемая в них, тем не менее, значительно превосходит способность среднего человека к абстрактному мышлению. Здесь этимология, там логика играют со словами в такую остроумную и забавную игру, что любопытные дети и ученые некоторое время забавляются красочным фейерверком.

Прежде чем такой человек осознает игривость процесса, прежде чем он отчаятся в ценности этих игр для познания мира, бедный дьявол должен умереть. И так это благоговение перед игрой передается из поколения в поколение, пока через много поколений не грянет гроза и не разразится духовная революция, которая попытается провести четкое различие между знанием и игрой.

Поучительный пример того, как наивно размывались в древности границы между логикой, предполагаемой основой всей философии, и детскими играми, можно найти в ученой теории загадки, которую выдвинул прямой ученик Аристотеля. Каждая словесная загадка – это логическая задача, проблема, к которой, следовательно, нужно относиться так же, как и к другим актуальным проблемам. Для древних постановка проблем была частью их светского развлечения, когда они наслаждались софистическими спорами.

В образованных кругах люди любили задавать подобные вопросы, сознательно или бессознательно обсуждать их со всей сутяжнической полуобразованностью, и постановка загадок была частью таких салонных игр или застольных удовольствий. Когда более умные молодые люди из образованных кругов собираются вместе, иногда проводится подобная игра, в которой кто-то должен разгадать загадку, задавая вопросы, на которые можно ответить только «да» или «нет».

Если молодой человек владеет языком и обладает живой ассоциацией мыслей, ему не понадобится много времени, чтобы отгадать не только конкретные вещи (например, жемчужину в иголке мисс Доры), но и нечто абстрактное (например, добродетель Лукреции). Наши молодые люди считают это занятие лучшим времяпрепровождением и даже не подозревают, что выполняют логические упражнения в духе школы Аристотеля. Возможно, это звучит грубо. Дело жизни знаменитого философа, гордость двух тысячелетий, – не более чем салонная игра.

Аристотель мертв для нас; даже для тех из нас, кто все еще застрял в историзме, его уже нельзя назвать живым. Аристотель мертв для нас, потому что он не имел представления о высшем счастье гоэтеевских землян, о личности. Дело не только в том, что грек ничего не знал о современных правах человека, что он защищал рабство; нет, в искусстве и в жизни его идеал – обычный человек, подчиняющийся банальным законам разума.