При святочных обстоятельствах «зимою, под вечер, на праздниках, когда никакому казаку, хоть бы и самому ревнивому, невмочь усидеть дома» (226), Керасивна сумела хитроумно провести мужа со своим ухажером-дворянином (не зря он прозывается «рогачевский дворянин» – наставляет «рога» мужьям). В переносном и прямом смысле любовники подложили незадачливому казаку свинью – рождественского «порося», и это укрепило за Христей «такую ведьмовскую славу, что с сей поры всяк боялся Керасивну у себя в доме видеть, а не только в кумы ее звать» (230).
Сбывается евангельская антиномия о «первых» и «последних»: «последние станут первыми, и первые – последними». Именно таких «последних» людей вынужден был пригласить надменный Дукач себе в кумовья.
В студеный декабрьский день сразу же после отъезда крестных с младенцем в большое село Перегуды – известное впоследствии читателям по «прощальной» повести Лескова «Заячий ремиз» (1894) – разыгралась жестокая снежная буря. Мотив святочного снега – устойчивый атрибут поэтики рождественской литературы. В данном контексте он обретает дополнительный метафизический смысл: словно недобрые силы сгущаются вокруг ребенка, которому все и без всякой причины заранее желали зла: «Небо сверху заволокло свинцом; понизу завеялась снежистая пыль, и пошла лютая метель» (235–236). В метафорической образности – это воплощение темных страстей и злых помыслов, которые разыгрались вокруг события крещения: «Все люди, желавшие зла Дукачёву ребенку, видя это, набожно перекрестились и чувствовали себя удовлетворенными» (236). Подобная ханжески-показная набожность, основанная на суемудрии, – «от лукавого». «И не введи нас во искушение, но избави нас от лукавого» (Мф. 6: 9–13), – так просят христиане в молитве «Отче наш», данной им Самим Христом.
В святоотеческом наследии проводится мысль о том, что Бог сотворил человека и все, что его окружает, таким образом, что одни поступки соответствуют человеческому достоинству и благому устроению мира, другие – противоречат. Человек был наделен способностью познавать добро, избирать его и поступать нравственно. Уступая злым помыслам, сельчане как бы спровоцировали, выпустили наружу темные силы, разыгравшиеся, чтобы воспрепятствовать событию крещения. Они нарушили еще одну Божью заповедь: «Если не обратитесь и не будете как дети, не войдете в Царство Небесное; итак, кто умалится, как это дитя, тот и больше в Царстве Небесном; и кто примет одно такое дитя во имя Мое, тот Меня принимает» (Мф. 18: 3–5).
Вовсе не случайно поэтому метельную путаницу Лесков определяет как «ад», создавая по-настоящему инфернальную картину: «На дворе стоял настоящий ад; буря сильно бушевала, и в сплошной снежной массе, которая тряслась и веялась, невозможно было перевести дыхание. Если таково было близ жилья, в затишье, то что должно было происходить в открытой степи, в которой весь этот ужас должен был застать кумовьев и ребенка? Если это так невыносимо взрослому человеку, то много ли надо было, чтобы задушить этим дитя?» (237). Вопросы поставлены риторические, и, казалось бы, судьба младенца была предрешена. Однако события развиваются по внерациональным законам святочного спасения чудом Божьего Промысла.
Ребенок спасается на груди у Керасивны, под теплой заячьей шубой, «крытой синею нанкою» (235). Глубоко символично, что шуба эта синего – небесного – цвета, который знаменует Божие заступничество. Более того – младенец был сохранен, как у Христа «за пазушкой». Этот православный уповательный образ «русского Бога, Который творит Себе обитель “за пазушкой”» (5, 465), сложился у Лескова еще в повести «На краю света» – в исповедании праведного отца Кириака, которому так же, как и героям «Некрещёного попа», выпало пройти через стужу и непроглядный мрак снежного урагана.