Её руки навсегда взяли запах хмельной шишки. Глаза влажно тлели.

Черный лес ноября скоро оголит череп неба и сушь липовой падали. На лошади бронзовые бубенцы. Врезалась в кущи коса времени. Липы спрятали летнюю пышную наготу листвы и надели целомудренные чёрные саваны.

Утром дождь зажёг сосну пушистыми каплями. И когда выглянуло солнце, стало ясно, что зелёный цвет разложился надвое – жёлтый остался в листьях, а синий всосало небо. Теперь оно ещё более синее, и провал света от ночной иглы стал ромбом солнца.

Женя проснулся на качелях оттого, что сильно озяб. В голове колкий хруст. Костер бледно тлел, рядом чернела банка свинцовой крошки. Он отёр потные очки и огляделся – никого рядом больше не было.

Через сад к нему шла лошадь. Трава под копытами тлела утренним заморозком. Хрустела антоновка. Он ощутил воздух как толщу инистых паутинок.

Лошадь подошла совсем близко к качелям и шагнула задними копытами так, что встала к нему боком. Отряс её спины призывал сесть верхом.

Он видел пенную слюну на поводьях и брезгливое содрогание кожи, под которой катались вены. Пахло конским потом, и это трезвило.

Признания ночи оставили душный след, и Женя хотел стряхнуть его вместе с призраком Вари. Морок ночного молока удалялся в незнание из инистой паутины. Когда Женя вставал с качелей, провёл рукой перед собой, а тонкие струны колыхались – от колен до неба. И оттуда обдавали мощью беззвучной волны. Он видел это в каком-то фильме фон Триера.

Паутина рассудка ловит на последнем рубеже. В ней надёжно, уютно, хотя ты знаешь о своём рабстве. Только неживое пройдёт сквозь неё, а ты останешься прикован.

Но в последний момент вдруг пришло: а что, если и его нет? Того, кто носит имя Жени.

Дело не в вирусе.

– Вдруг просто никто не любит меня!

Да и за что, собственно, его должны любить? За то, что он родился, был ребенком, отрадой мамы и папы, пока те были живы? За то, что однажды читал девушке стихи, чтобы потом залезть под юбку? Или что сдает отчеты по работе вовремя? Любить его плешь и дряблое тело. Разве можно разглядеть душу за этой тушей?

Начало тошнить. Тогда он оправил очки, остервенело схватился за локон гривы и так, словно всю жизнь этого ждал, вскинулся на спину лошади.

Он сидел верхом, и животное чуяло злую уверенность.

Лошадь вышла из сада. Где-то раздался ломкий крик деда Феди – хозяин искал её. И теперь свистом кашлял вдогонку. Но Женя наддал, и, сперва валко и натужно, а затем легко лошадь пустилась по гравийной дороге в липовый лес. Там их обступила канитель света. И все мысли его слились в рывки зверя.

Деревья взбегали на холм, сеченый сухими руслами. От светлотравья – к голубому куполу перьев.

Где же свинец? Вельвет травного сентября сквозит купоросной дырой. Воздух стынет от северной стали. Ртутная сырость кущ и канав в оржавленной ягоде. Где же тот давящий в песок груз? Не головная боль утра, не лом шагов лошади – а тяжесть металлической невозможности.

– Ты права! Мы есть только, когда нас любят.

Где же свинец?

Он огладил залысину, очки обронил в кочки, и хмуро, но искренне улыбнулся.

– Если я есть, значит где-то ходит по земле та, что может меня таким вот полюбить.

Далеко позади таяла среди яблонь трель его рингтона. Он рефлексивно тронул карман – пусто. Впервые без айфона. Но какое это имело значение? Свинец таял где-то позади среди яблонь. А шаг копыт всё легче и легче – меж синичьих стай.

– Господи, где-то есть моя простая баба. Да неужели будет встреча?

Расступились кудеяры дубков, блеском плеснуло в глаза. И навстречу им душистым перепревом вышло старинное деревенское кладбище.