Несколько лет поколебавшись, в конце концов совет решил не расширять дорогу. Приобретенная земля была продана девелоперам. Лавки и дома, придя в запустение, были снесены. Там, где мясник Стэнли Холм когда-то вел торговлю, теперь только асфальт. Это парковка.
Когда я говорю, что я из Рочдейла, лондонцы улыбаются, как если бы само название было забавным. Меня это больше не напрягает и уж точно не удивляет. Действительно, уж если напрягаться, то по поводу самого города. Но то, что случилось с нами, могло случиться где угодно, я уверен.
В детстве я был вполне счастлив в Рочдейле. Наш дом стоял на краю города, и когда у меня наконец появился велосипед, я мог выезжать в сторону пустошей, иногда с кем-то из школы, чаще сам по себе. Через несколько минут я оказывался на просторе. Я гулял по холмам, иногда просто лежал в травяных впадинах, где было не слышно ветра. В первый раз, когда так лег, я был поражен: я никогда не слышал такой тишины. И в этой тишине вдруг зазвучала восходящая песня жаворонка.
Я бросал велосипед внизу, в безопасности у стоящей на отшибе гостиницы «Оуд-Беттс», и лежал так иногда часами. Иногда пел один жаворонок; иногда голос одного растворялся все выше и выше в небе, а другой только начинал подниматься. Порой, когда солнце выходило после дождика, бывало целое соревнование жаворонков.
В Лондоне даже на высоте моего этажа тишины нет. Даже в глубине 600-акрового парка я слышу шум движения со всех сторон и даже сверху. Но иногда утром я беру походный стул и иду в «утопленный сад» рядом с Оранжереей. Сажусь в один из просветов среди высоких лип и смотрю поверх цветных уступов на тихий овальный пруд. Среди кувшинок играют фонтаны, заглушая шумы снаружи зарослей. Вокруг нахально бегают белки и застенчиво – мышки. Голубь гортанно воркует у моих ног. И – в правильный сезон, в месяц, ровно противоположный нынешнему, – поют дрозды.
Сегодня я иду вокруг «утопленного сада» и вспоминаю разговор с Джулией. Наше фортепианное трио играло концерт где-то недалеко от Линца, и после мы вдвоем пошли в лес вокруг дома, в который нас пригласили. Это была ночь полной луны, и соловьи пели неистово.
– Роскошно, – сказал я. – Доницетти птичьего мира.
– Ш-ш-ш, Майкл, – сказала Джулия, прислонившись ко мне.
Соловей остановился, и Джулия сказала:
– Тебе не нравится?
– Это не моя птица. Ты любишь соловьев?
– Да.
– Это, должно быть, твои австрийские корни.
– О, не говори глупостей. Как насчет поцелуя? – Мы поцеловались и пошли дальше.
– Если это правда твоя любимая птица, я беру свои слова обратно.
– Спасибо. А твоя какая?
– Жаворонок, конечно.
– А, понимаю. «Взлетающий жаворонок»?[16]
– О нет – совсем не поэтому.
– Невзрачная пичуга…
– Ну твой соловей тоже не райская птица.
– Кажется, среди композиторов не так много красавцев, – сказала Джулия чуть погодя. – Шуберт был немного лягушкой.
– Но лягушкой, которую ты бы поцеловала?
– Да, – сказала Джулия, не колеблясь.
– Даже если бы это его отвлекло от творчества?
– Нет, – сказала Джулия. – Тогда нет. Но я не думаю, что это его отвлекло бы. Его бы вдохновило, и он бы закончил свою «Неоконченную».
– Верю, что закончил бы. Так что хорошо, что ты его не поцеловала.
Начинало накрапывать, и мы свернули к дому.
Когда я пробовался в квартет «Маджоре», Эллен спросила, как Джулия. Они были знакомы: наше трио и их квартет – оба тогда недавно сформировавшиеся – встретились на летней программе в Банфе в Канаде.
Я сказал, что мы потеряли друг друга из виду.
– О, как жаль, – сказала Эллен. – А как Мария? Замечательная виолончелистка! Я думала, вы втроем потрясающе хорошо вместе играли. Вы были созданы друг для друга.