бормочущая темнота.


Здесь времени потерян счет,

пространство здесь неощутимо,

как будто жизнь, не глядя, мимо

своей дорогою течет.


Горячий мрак, и бормотанье

вполголоса. И только раз

до корня вздрагивает зданье,

и кто-то шепотом: «Не в нас».


И вдруг неясно голубой

квадрат в углу, на месте двери:

«Тревога кончилась. Отбой!»

Мы голосу не сразу верим.


Но лестница выводит в сад,

а сад омыт зеленым светом,

и пахнет резедой и летом,

как до войны, как год назад.


Идут на дно аэростаты,

покачиваясь в синеве.

И шумно ссорятся ребята,

ища осколки по примятой,

белесой утренней траве.

Кукла

Много нынче в памяти потухло,

а живет безделица, пустяк:

девочкой потерянная кукла

на железных скрещенных путях.


Над платформой пар от паровозов

низко плыл, в равнину уходя…

Теплый дождь шушукался в березах,

но никто не замечал дождя.


Эшелоны шли тогда к востоку,

молча шли, без света и воды,

полные внезапной и жестокой,

горькой человеческой беды.


Девочка кричала, и просила,

и рвалась из материнских рук, —

показалась ей такой красивой

и желанной эта кукла вдруг.


Но никто не подал ей игрушки,

и толпа, к посадке торопясь,

куклу затоптала у теплушки

в жидкую струящуюся грязь.


Маленькая смерти не поверит,

и разлуки не поймет она…

Так хоть этой крохотной потерей

дотянулась до нее война.


Некуда от странной мысли деться:

это не игрушка, не пустяк, —

это, может быть, обломок детства

на железных скрещенных путях.

В Кудинове

Небо чисто, зелено и строго.

В закопченном тающем снегу

танками изрытая дорога

медленно свивается в дугу.


Где-то на лиловом горизонте

низкий дом, запорошенный сад…

Ты подумай только: как о фронте,

о деревне этой говорят, —


где в то лето солнечные слитки

падали в смолистый полумрак,

где у сделанной тобой калитки

как-то утром распустился мак.


Где ночами, за белесой пряжей,

ухала унылая сова,

где у маленькой девчурки нашей

складывались первые слова.


Как душе ни трудно и ни тяжко,

все равно забыть я не могу

шелковую мокрую ромашку,

девочку на солнечном лугу.


Как теперь там странно, незнакомо,

каждый куст на прежний не похож,

как, наверное, страшна у дома

пулемета бешеная дрожь.


Как, наверное, угрюм и мрачен,

слыша дальний, все растущий вой,

у калитки старой нашей дачи,

стиснув зубы, ходит часовой.

Яблоки

Ю. Р.

Ты яблоки привез на самолете

из Самарканда лютою зимой,

холодными, иззябшими в полете

мы принесли их вечером домой.


Нет, не домой. Наш дом был так далеко,

что я в него не верила сама.

А здесь цвела на стеклах синих окон

косматая сибирская зима.


Как на друзей забытых, я глядела

на яблоки, склоняясь над столом,

и трогала упругое их тело,

пронизанное светом и теплом.


И целовала шелковую кожу,

и свежий запах медленно пила.

Их желтизна, казалось мне, похожа

на солнечные зайчики была.


В ту ночь мне снилось: я живу у моря.

Над морем зной. На свете нет войны.

И сад шумит. И шуму сада вторит

ленивое шуршание волны.


Я видела осеннюю прогулку,

сырой асфальт и листья без числа.

Я шла родным московским переулком

и яблоки такие же несла.


Потом с рассветом ворвались заботы.

В углах синел и колыхался чад…

Топили печь… И в коридоре кто-то

сказал: «По Реомюру – пятьдесят».


Но как порою надо нам немного:

среди разлук, тревоги и невзгод

мне легче сделал трудную дорогу

осколок солнца, заключенный в плод.

Ночь

(Зима 1942 г.)

Смеясь и щуря сморщенные веки,

седой старик немыслимо давно

нам подавал хрустящие чуреки

и молодое мутное вино.


Мы пили все из одного стакана

в пронзительно холодном погребке,

и влага, пенясь через край, стекала

и на́ землю струилась по руке.


Мы шли домой, когда уже стемнело

и свежей мглою потянуло с гор.

И встал до неба полукругом белым

морскою солью пахнущий простор.


От звезд текли серебряные нити,