Крыша скатывалась к перилам, ржавым и небезопасным на вид. Саня, самый из всех отчаянный, подошел к краю, потряс перила так, что всё зазвенело и загудело, и харкнул в сторону дома напротив. Затем уселся на скате.
Остальные тоже стали устраиваться. Макс, заложив ладони под голову, лег по левую руку от Сани, Леха – по правую. Женя угнездился повыше – на порожек слухового окна – и поставил рядом банку с водой: ему, как единственному трезвому, поручили ее беречь.
– Женикс, – преувеличенно заплетаясь языком, проговорил Саня, – раз торчишь в слуховом окне, тогда ты на шухере – будешь слухать, если кто зайдет.
– Слуховое окно – от фамилии Слухов: инженер, который такие окна придумал, – блеснул эрудицией подчеркнуто трезвый Женя. – Но послухать можно.
На крыше было хорошо. Было бы, может, еще лучше, если б отсюда наблюдался какой-нибудь знаменитый чисто питерский вид: Адмиралтейство, Петропавловка, Исаакий – что-нибудь в этом роде. Но никакого особенного вида не открывалось. Взгляд через улицу упирался в крышу такого же дома. Правее виднелась Куракина Дача, и за ней – в просветах между деревьями – угадывалась Нева. Слева торчало высотное здание Дома быта.
Но убожество пейзажа не смущало друзей. Важно было, что им удалось наконец спрятаться, и никому в мире неведомо, где они. Это порождало ощущение единства, обладания общей тайной, сопричастности миру.
Макс закрыл глаза. Голова кружилась. Пахло смолой. Было жарко. Хотелось пить, но вставать за банкой было лень. Просить передать банку – тоже лень, вдобавок всё равно пришлось бы сесть, а любое движение на жестяном скате было чревато соскальзыванием и последующим восползанием на место.
Саня замычал любимую песню: «Я бездельник у-у, мама-мама…». Макс мысленно подпел.
– Жаль, гитары нет, – сказал Леха.
– Да ну, – отозвался Макс. Он боялся, что его вынудят пойти за гитарой, а это было, конечно же, лень до невозможности. Пришлось бы спорить, ссылаться на то, что могут «зажопить»…
Сзади послышалась возня. Макс вывернул шею и увидел, что Женя достал блокнот и в нём строчит.
– Эй, крючкотвор! – Макс был рад, что лень всё же не властвует безраздельно, что хоть что-то происходит. – Банку не сверни.
Он вновь закрыл глаза.
– Короче, стихи, – произнес Женя. – Слушайте:
Я зайцем пожрал бы капусту с морковкой,
В небо взлетел бы божьей коровкой,
Волком бы выгрыз бюрократизм
И станцевал бы на крыше стриптиз.
Делал с утра бы себе харакири,
А после стрелял по прохожим, как в тире,
Или угнал бы в Стамбул самолет.
Но… снова прошел, незамеченный, год.
…Да-да, вот так и прошел, и пройдет… Мертвая зыбь лет так и будет колыхаться вялой синусоидой, чьей-то функцией, вверх-вниз, вверх-вниз, и ты болтаешься в этих волнах, на одном месте, и так без конца, и берег не приближается, и ничего не произойдет…
Макс открыл глаза и попытался увидеть небо. Смотреть было больно, во лбу ломило: за долгую зиму глаза отвыкли от настоящего света. Специфическая боль напомнила, как – с десяток уже лет назад, – учась в первом классе, в первую же неделю учебы он разбежался по школьному коридору и въехал лбом в стену.
Зачем? Не нарочно! Собирался устроить «миллиметраж» – затормозить в последний момент. Но то ли не успел, то ли… не захотел. Словно пытался пробить головой стену – вырваться на волю из душных пределов школы.
Мячиком отлетев от стены, он свалился на пол, но тут же вскочил, крича и заливаясь слезами. На лбу вздулась твердая шишка. Учительница переполошилась, уложила Максима на парту и вызвала мать. Та приехала, забрала сына. По дороге его вырвало. Вдобавок нестерпимо болела голова – не там, где шишка, а вся, целиком.