Сначала либо на микроавтобусе, либо на санечкиной «буханке» до старинной поморской Умбы.
Но это – так, цветочки.
А вот потом – пересаживаемся на «шестьдесят шестой».
И вот после этой самой пересадки как раз и начинается самое интересное.
… Первым в купе с перрона ввалился, разумеется, Славка.
Черт его знает почему, но у него это – заходить куда-то первым, даже и куда не звали – всегда очень хорошо получается.
Даже по морде как-то по этому животрепещущему поводу пару раз довольно прилично получал, но все равно так и не успокоился.
– Видел, – делает глаза еще круглее, чем они есть на самом деле, – какая тетка?! Я бы ей отдался. Вот даже и не сомневайся. Да офигеть!!!
Я вздыхаю.
– Видел, – отвечаю. – А ты точно на рыбалку собрался?!
Он хохочет.
– Что-то ты суров, – чешет затылок, – сегодня, Валерьяныч. Ща поезд тронется, пойду за чаем схожу. Тебе, кстати, принести?
Вздыхаю.
Выключаю планшет.
Откладываю.
В голове еще пока что мелькают обрывки новостей и зеленые глаза, длинные ноги и прочие прелести заспанной Алёны, проживающей, как выясняется, непосредственно в соседнем купе.
Через тонкую вагонную стенку.
Задумчиво смотрю в окно, потом не менее задумчиво киваю.
– Тащи, – соглашаюсь. – А мы скоро трогаемся-то?
Славка смотрит на часы.
– Да минуты, – фыркает, – через полторы.
– Ладно, – потягиваюсь, едва не зевая. – Я так и думал. Увлекся, бывает. Пойду тогда в тамбур покурю…
… В тамбур я зашел как раз, когда поезд тронулся, и за окном поплыли залитые солнцем и еще мокрые от дождя скучные домики Петрозаводска.
Где-то еще совсем недалеко, на границе зрения, тяжелые низкие тучи, кстати, так и продолжали прижимать крупными мохнатыми лапами дома и деревья, роняли дождь на асфальт и гладь Онежского озера.
Странный город, кстати.
Весьма.
Я его по молодости вообще очень любил, мотался сюда, иногда без всякой цели и без царя в голове.
Онега.
Кижи.
Помню, как ярко сверкал яростной грозной синевой Онего и как тревожно и стремительно летели облака над церковью Преображения Господня, когда я стремительно, одним днем и одной белой ночью, но очень и сильно, и взаимно, влюбился в эту безумную молоденькую художницу из Питера.
Как ее, кстати, звали?
Таня?
Яна?!
Да, какая, в принципе, разница: больше-то, после той матовой белой ночи, когда небо было молочно-белым, как больничный кафель или эмаль, и по нему все так же стремительно плыли странные, розово-фиолетовые, подсвеченные недалеко за горизонт закатившимся солнцем облака, – все равно так ни разу и не увиделись.
Мне и самому тогда, вообще-то, только-только двадцать один исполнился.
Плевать…
… Когда я вернулся в купе, Славка баюкал руку и что-то обиженно шипел в сторону, а Глеб рылся в своем аккуратном дорожном несессере и что-то там такое, видимо, очень и очень важное искал.
На столе стыли три кружки чая.
Так, думаю.
– Что случилось-то, комбатанты? – интересуюсь.
Славян морщится и демонстративно вздыхает:
– Да ерунда, Валерьяныч, – отворачивается. – Чай пока от проводницы нес, две кружки в левую руку взял, а одну в правую. Ну, неудачно перехватил, левую обжег, короче, пока до купе добежал.
Оцениваю обстановку.
– Ну, ты и муда-а-ак, – выдыхаю почти восхищенно. – А поставить эти чашки куда-нибудь нельзя было?! Чтобы перехватить поудобнее?! Да хоть на пол! Или просто вышвырнуть их на хер, зачем руку-то жечь?!
Славка даже морщиться перестал:
– Как это «вышвырнуть»?! – делает круглые глаза. – Я же их вам нес! У нас дед был один, в Саратове, в детстве, шахматист. Так он всегда говорил: взялся – ходи. Начал – доводи до конца. «Вышвырни». Ну, ни хрена же себе.