– Гляди, чего схотел! А засекут?!

– Пушшай!

– А пушшай, так схлендай! И за нас тожа! Свечку скопом поставим.

На Кучкове, по всему урочищу, – люд: конные, санные, пешие… Толкутся, пыхтят в заиндевелые вороты, подсигивают – мороз дерок, прозябнет. По урочищу, и крутя, и вдоль, метет поземка, вдирается под нестеганые ферязины да зипунишки. Худо тем, у кого ни шубы, ни кожуха. Но не уходят, тиснутся в гущу, мнут ногами разрыхленный снег.

Сугробы вокруг растолкли, а посреди урочища снег не тронут, целина.

Поп Авдий, торжественный, как на литургии, взывает к окоченевшей толпе:

– Миряне! Не стойте, яко древа в лесу сатанинском! Сыдите с мест своих облюбленных и прошествуйте семо и овамо[36] вослед мя, яко же шествуете вослед Господа нашего!

Авдий, подхватив руками ризу, широко, как на ходулях, пошел по глубокому снегу. Вслед за ним, безмолвно и угрюмо, двинулась толпа. Измученные морозом люди послушно шли за попом, охотно шли – ожидание изнурило их так, что они готовы были и боком катиться по этому полю.

Пройдя из конца в конец, Авдий остановил толпу, воздел руки к небу, как апостол, и возгласил:

– Чада мои возлюбленные! С Божьей помогой оборотимся вспять!

Снег на урочище взмесился, поумялся, но все равно его было много.

Авдий сокрушенно вздыхал:

– Худо, братися…

Сходились мясницкие. Чуть поодаль от них гурбились плотницкие. Их собралось уже с полусотню. Сава был среди них – верховодил.

От Рождественки через урочище легкой рысью шла тройка. Следом за ней трое верховых.

В толпе узнали буланую тройку боярина Хворостинина – никто больше не держал на Москве буланых, – узнали и троих его сыновей. Всегда и всюду неотступно, как стража, сопровождали они своего именитого отца. Всей Москве пригляделись Хворостинины этим своим обычаем. С первого взгляда узнавали их.

– Гляди, Хворостинин!.. С боярчуками!

Толпа задвигалась, удивленно зашумела.

– Никак сам?!

– А то!.. Вон, в санях, в вильчуре[37].

Было чему удивляться: почитай, год, а то и все два не видывали на Москве Хворостининых. Уж и забывать о них стали. Старый боярин хворал, каждый день смерти ждал. Сыновей неотступно около себя держал, боясь помереть не на их глазах. В Чудов монастырь вклад сделал на помин своей души, грамоту духовную составил – совсем к смерти приготовился, а услышав от сыновей про кулачный бой, велел везти себя на Кучково.

– В последний раз перед смертью хочу поглядеть, – сказал он сыновьям. – На том свете такого не увижу.

Буланая тройка развернулась… Кони, отвыкшие от узды, норовились, не хотели стоять. Младший из братьев, Петр, спешился, стал успокаивать лошадей, ласково похлопывая их по ощерившимся мордам.

Поп Авдий подошел к саням, широко, щедро перекрестил боярина:

– Божьей тобе благодати, боярин! Яко честь велию приимут черные и незнатные се твое обретание здесь!

– Как молодцы? – тихо и вяло спросил Хворостинин, но глаза его прояснились, будто высветились изнутри, по бледным щекам скользнул легкий румянец.

– Молодцы, боярин, яко жеребцы! Вожжу под хвост – и на прыть!

– Пущай начинают…

– Ежели собрались с духом – учнут, боярин!

– Поторопи…

– В таковом деле поспеха – не утеха, боярин.

– Боюсь, помру, – тихо вымолвил Хворостинин.

– Аз буду молить Бога, боярин, не призывать тя в сей лепый час!

Окольничий Темкин, стоявший в толпе переодетым в одежду стрельца, чтоб не быть узнанным, видел, как подкатили сани Хворостинина, и в душе беззлобно ругнул боярина: «Ишь, старый потешник!.. Уже двумя ногами в могиле, а туда же!» Ему захотелось подойти к больному боярину, сказать ему что-нибудь доброе, хорошее – он вдруг почувствовал невольную близость к нему, рожденную их общей страстью, которая, как заговор, соединяла их сейчас, – но сдержался: не хотел выдавать себя. На него и так уже подозрительно поглядывали, особенно стрельцы, которых, конечно, удивляло, что он держится особняком, отдельно от них. Знали бы они, что это не загордившийся их собрат, а сам окольничий Темкин – духу их не было бы на Кучкове.