Где-то я это уже слышала, у меня профессиональная память на мелодии, сейчас для этого используют приложение в телефоне, а я все и так помню. Ну конечно, под эту музыку мы танцевали с Андреем на свадьбе в доме Державина на Фонтанке, играл оркестр, и кто-то крикнул: «А теперь пусть молодые танцуют одни», и мы танцевали в полумраке, бальный зал дома Державина напоминал театральную сцену, мы танцевали одни на этой сцене, и я была так счастлива, так счастлива…
Я не хочу ничего вспоминать, но эта мелодия… она невольно отматывает ленту все дальше и дальше к началу, where do I begin[11]? Я вспоминаю коммунальную квартиру, в которой родилась и прожила все детство, казалось, закрою глаза – и смогу описать нашу комнату до мельчайших деталей, например: какие были цвета корешков у книг на полках, выщербленные ступеньки лестницы в парадном, рисунок проводов, сползающих вниз по стене к выключателю. Окна выходили на железнодорожные пути Московского вокзала, я с детства привыкла к стуку колес, поезда шли на малой скорости, потом, переехав через мост у Обводного канала, набирали темп, словно адажио переходило в анданте. Зимой музыка колес слышалась особенно четко, мороз усиливал звуки, и это была целая симфония: поезд неуверенно нащупывал фарами пространство, как зверь, сделавший из клетки первые шаги и еще не привыкший к воле, отблески фар плясали на потолке удивительными сполохами света и теней и стук колес нарастал crescendo… На озаренный потолок – Ложились тени – Скрещенья рук, скрещенья ног – Судьбы скрещенья… От поездов веяло дорогой, странствиями, городами у синего моря в стране Дельфинии, как в сказке, вместо серого Ленинграда, надеждами на новую жизнь и новое счастье, анданте колес нарастало, потом затухало за мостом через Обводный канал, и на этом фоне я не чувствовала убогости нашего дома и коммунальной квартиры. Иногда мне казалось, что музыка проходит сквозь дом, сквозь меня, и все тело покрывалось мурашками, и сердце начинало биться чаще, и я придумывала танец… мне было лет пять, шесть может быть, танец захлестывал меня, и я чуть не плакала от счастья.
А потом я первый раз попала на балет, мне было уже лет семь или восемь. Папе на работе дали два билета в Кировский театр, они должны были идти с мамой, но мама задержалась на работе, и папа взял меня. Конечно же, я помню, что это был за балет – это было «Лебединое озеро». Я сидела и думала – это для меня, там должна быть я, и танцевала на обратном пути перед папой в пустом садике за оградой у Никольского собора, пока мы шли на троллейбус. А еще в антракте мы зашли в сувенирный магазин, и там продавались маленькие балеринки. «Папа, купи мне пожалуйста, – стала упрашивать я. – Вот эта – такая красивая! Или эта?» – «Нет, – сказал папа, – ты что? Она стоит два рубля, мы не можем себе этого позволить». Я так умоляла, я так выпрашивала, и что мне больше никаких других игрушек не надо, и что я могу в школе не сдавать по рублю в неделю на завтраки, а брать бутерброды из дома, и целовала папу, и гладила его небритые щеки – он купил, конечно, и мрачно сказал: «Мама нас убьет». Эта балеринка в белой пачке, в первой позиции, я таскала ее всю жизнь, она и сейчас со мной, в комоде, под зеркалом, мой талисман.
Я просто заболела балетом и упросила маму отдать меня в студию при Дворце пионеров на Фонтанке. Меня попросили раздеться, долго осматривали, «как лошадь на базаре», неудачно пошутил папа, потом суровая преподавательница сказала маме, а я услышала: «У нее физические данные вроде есть, но вы, гражданка, опоздали – ей уже восемь лет, какой там балет, поздно уже. В четыре года надо начинать было, в Академию она никогда не поступит». – «В какую Академию?» – спросила я маму. «Ну есть такая – Академия имени Вагановой, там готовят балерин для Кировского театра». – «Я хочу туда, – сказала я. – Я никуда больше не хочу, только туда». – «Ну хорошо, – сказала мама. – Если хочешь, то надо попробовать. У тебя есть целый год, готовься, может и получится поступить».