Вскоре от дома появился и председатель. Он долго ходил возле Зорьки, хмельной головой старясь понять, как умудрилась лошадь встать таким образом, что сама оказалась на одной стороне изгороди, а двуколка – на другой.

– Эх ты, бедная моя Зоренька! – приговаривал он. – Вон как заждалась распутного хозяина, как на паутах билась! Да как же ты умудрилась так в забор-то просунуться? Ой ты, бедолага моя, щас мы с тобой тут разберёмся…

Но разбирался Иван Михайлович долго, пока в его хмельную голову не пришло-таки осознание того, что как ни крути, а придётся лошадь перепрягать. Этот добрый по натуре человек так и не смог даже предположить, что не лошадь виновата, а просто столкнулся он в очередной раз с проделками Лешего.

Глава 8. По муромской дорожке

По муромской дорожке стояли три сосны,
Прощался со мной милый до будущей весны.
Прощался со мной милый до будущей весны.
Он клялся и божился одной лишь мною жить,
На дальней на сторонке одну меня любить.

– На дальней на сторонке одну меня любить… Ой, девки, не поётся што-то сёдни. – Баба Лёля отодвинула от края стола чашку. – Не с Коленькой ли што случилось? Чует сердце беду.

– Ой, да ладно тебе, Лёлька, душу-то рвать. Не малец грудной. Здоровый мужик, при семье да при детях. Он ить всего-то чуток моего моложе, а мой-то уж дедушка.

– Правнучку-то, Аннушка, на лето не привезут к тебе свежим козьим молочком отпаивать?

– Дак чё её отпаивать? Поди, не больна кака.

– Дак ведь пользительно бы летом-то на свежем воздухе. Не то што в городу.

– Да писал Васька-та, што больно охота бы привезти, да боятся на моторке по озеру: не простудить бы дитя малое.

И она, в который уже раз за последние две недели, как получила из города письмо, полезла в карман халата за бережно завернутым в газету конвертом показывать карточку правнучки.

Ефросинья взяла с комода очки со сломанной дужкой, долго прилаживала их на переносице, так и этак поправляя привязанный кусок резинки от старых трусов, остатками которых вытирала кухонный столик. Наконец, приладила окуляры с давно исцарапанными стеклами, через которые видела вряд ли лучше, чем без них, подсела к окошку и больше из вежливости, чем из любопытства, поди, уже в десятый раз начала изучать изображение укутанного в пелёнки ребёнка.

– А нос-то, Аннушка, твой, ишь какая курносая, – не в первый уже раз говорила Ефросинья, желая потрафить товарке. – Твоя порода.

– Дак эть известно дело. Нечужие, чай!

Минут пять Ефросинья вертела снимок, поворачивая его к свету и отыскивая новые и новые черты сходства ребёнка и своей закадычной подружки, потом передала фото Аннушке:

– Девки, я самовар заново поставлю, а то уж давно и шуметь перестал.

Анна протянула фотографию бабе Лёле:

– Лёлька, а погляди, эть и вправду нос-от у правнучки мой, курносенький.

– Да твой, твой, не нагулянный. Лариска-то у тебя девка скромная. Кажинное лето на каникулы наежжала, дак, помню, никово из парней до себя не допускала. Всегда домой с девками шла, не то што некоторые шалавы. Сами знаете, про ково. Так и норовили любому подвернуть. Не смотрели, што мужики женатые.

И бабы стали горячо обсуждать, как лонись на троицу Дарьину внучку, Маринку, оттрепала за волосы Верка, когда застала за крыльцом в обнимку со своим Валеркой и как потом Маринка крутила задом перед Степаном, хоть и был тот вдвое старше шалопутной городской гулёны. Товарки стали было вспоминать и другие примеры распутного поведения Маринки, деликатно обходя стороной случай, когда будто бы и Лёлькиному Коленьке довелось поклевать этого сладкого пирога, но с улицы послышалось: «По муромской дорожке…» Это возвращаясь домой, жутко фальшивя под аккомпанемент своей бренчащей таратайки, горланил Иван Михайлович, исполняя свою любимую песню.