Лежащий на тарелке хлеб вызывает у меня дрожь, что папа видит сразу. Он внимательно смотрит мне в глаза и спрашивает о том, какой была норма. Он точно понимает, о чём спрашивает, и я против воли цитирую нашу поэтессу. Папины глаза расширяются, но он кивает и, отщипнув половину где-то дневной нормы, протягивает нам. Я беру очень маленький кусочек, остальное отдаю всхлипнувшей дочке.

– Смотри, Гриша, – показывает на меня старшей моей копии отец, а я просто ем, как всегда. – Это и есть настоящий голод. Это не придумаешь и не подделаешь. И такого сейчас быть у нас не может.

Я ему возражаю, объяснив, где сейчас уже есть, или только будет, такой же голод, потому что помню ещё плакаты. Он кивает, предлагая мне продолжать, и я послушно рассказываю. О бомбах и об «оставили», о сером конверте – и его, и брата. О норме, работе «скорой» и о саночках… Я рассказываю, а старшая моя копия просто плачет, не скрывая слёз. Он очень хорошо сумел представить всё, о чём я говорю. А затем о ленинградской болезни, одноимённой гипертонии и об Алёнке рассказываю, конечно. От первого мгновения до того самого снаряда, с которого началась вторая жизнь. И вот тут я говорю, кем стал, но добавляю, что не смог принять город после контрреволюционного переворота.

Я знаю, папа сможет во всём разобраться и помочь, ведь это же папа.

Глава шестая

Пусть этот мир вокруг меня, и… как там папа говорил, отзываясь о кинофильме… «лубок», вот. Пусть вокруг это самое слово, но зато я могу увидеть маму, папу, может, и брата ещё. Всех погибших девчонок и мальчишек. Разве этого мало? Ну и правила тут, скорее всего, мягче, чем то, что я помню.

Действительно, внимательно выслушав меня, назначив режим и диету, папа просит меня-старшего посидеть с нами, а сам куда-то уходит, прихватив наши вещи и книгу. Знаю я, куда он пошёл… НКВД ещё нет, значит, к дяде Васе, благодаря которому нас потом и не тронули, кстати. Здесь он сможет решить многое, а там…

Задумываюсь о том, что было бы в реальности, появись я там, и понимаю – ничего хорошего. Даже если бы удалось подняться до товарища Сталина, вряд ли это что-либо изменило бы, потому что просто не поверили бы. Я очень хорошо понимаю, что мы все просто исчезли бы и некому было бы просить Смерть за доктора Нефёдова, но здесь-то совсем другое дело… значит, за то время, что мне осталось до приглашения в какую-то школу, мы можем что-то изменить?

– Приглядись к Кате, – советую я своей старшей копии. – Она пойдёт на медицину вслед за тобой, будет в детской работать.

– И мы… Что? – спрашивает он меня.

– Ничего, Гриша, – отвечаю я ему, вспоминая яркую улыбчивую девушку. – До войны ты так и не решишься, а потом…

– Понятно, – сосредоточенно кивает он мне. – Завтра Сашка приедет в отпуск, все вместе поговорим.

– Сашка под Вязьмой погиб, – припоминаю я. – Папа даже и не знаю где, а мама в сорок втором… Потомки нам выстроили огромный мемориал, потому что сотни тысяч…

– Даже представить невозможно, – качает он головой. – А малышка?

– Так бывало, Гриша, – вздыхаю я. – В голоде и холоде Города люди разделились, а у Алёнки не было ножек…

– Папа меня на руках носил! – гордо произносит доченька.

Мы долго разговариваем о школьных друзьях, о том, что случится совсем скоро, и он меня внимательно слушает. Я осознаю, что подобное было бы невозможно в моей реальности, но мы, можно сказать, в сказке теперь, так что здесь всё возможно. И, может быть, даже добрые люди вокруг. По крайней мере, я себя чувствую в своём городе, а не в сдавшемся Петербурге.

– Вот, Василий, – слышу я из коридора папин голос, – тут они и лежат.