– Ну конечно, – сказала старшая медсестра. – Он был проклят во время вашего медового месяца в Ракираки.

– Он оскорбил ведьм. Он не верил, что они ведьмы, и сфотографировал, как я целую их поросенка. Затем он сказал, что от меня пахнет беконом, и не смог больше меня любить.

– Это благословение, – заявила одна из пациенток. – Ты умрешь нетронутой.

– Мой второй муж любил только мужчин, – сказала Сангита. Все это время нитка свисала у нее изо рта. Она натянула ее. – Можно я выщиплю у тебя волосы? Ты станешь гладкой.

Остальные женщины загалдели. Они все хотели сделать что-нибудь для меня. Для меня.

Только одна старуха, сидевшая на углу веранды, не галдела. Она тихо шевелила губами. Я подошла к ней и наклонилась.

– Что вы говорите? – спросила я.

– Я та девушка, – сказала она. – Я та девушка.

Она была очень худой. Ее кожа была покрыта морщинами и спадала складками, словно темный бархат, – самодельная мягкая игрушка для злого ребенка.

– Я та девушка, – повторила старуха. Она редко говорила что-либо другое. Только иногда просила еще каши, если та была вкусной, да порой подпевала, если молитва была на хинди. Все это я еще узнаю – за несколько последующих дней.

Она схватила меня за руку. Ногти у нее были острыми. Они должны были быть чистыми, как и все вокруг, но я увидела темно-красную полоску, которая мне не понравилась. Если бы она была художницей, я могла бы подумать, что это «красный рассет», но она не была художницей. В воздухе стоял сильный запах отбеливателя. Наверное, другие чистящие средства здесь не использовали.

– О какой девушке она говорит?

Старшая медсестра покачала головой:

– Мы не знаем. Мальвика повторяет это уже очень давно. Говорят, ей было лет шестнадцать-семнадцать, когда она здесь появилась. Старая медсестра рассказывала, что ее нашли у ворот как-то вечером – грязную, в разорванной одежде, в ужасном состоянии. Никому она была не нужна. Семья от нее отказалась. Но она не самый тяжелый случай у нас. – Она положила руку на голову девушки, бесформенной грудой лежавшей в кресле. – Она такой родилась. Семья держала ее в сарае за домом, пока она не забеременела. Никто не знает, кто отец, но говорят, это был пес.

Бедная девушка будто выросла в тесном глиняном горшке. Ее тело было искорежено и свернуто немыслимым образом, словно у смятой бумажной фигурки. Она жевала губу так, будто это была еда. У меня руки чесались ее нарисовать, и старуху тоже. Не для работы, а просто так. Я рисую то, что вижу, чтобы окружающий мир приобрел хоть какой-то смысл. А здесь это ему непременно следовало сделать.

***

После окончания смены мы со старшей медсестрой поехали в пригород Лами, где походили среди рядов подержанной одежды, так пахнущей плесенью и нафталином, что вряд ли ее можно было носить даже после стирки. Мы зашли в темный длинный сарай, в котором располагался рынок. На земле в грязи валялись кучи овощных отбросов, а рядом, на столах, красовались фиолетовые баклажаны, грозди бананов, маленькие пахучие помидоры. Медсестра говорила что-то на фиджийском, и торговцы кивали и улыбались.

– Художница! – сказала одна торговка. – О, mangosa!

– «Mangosa» значит «умный», – сказала старшая медсестра. – Она говорит, если вы художница, значит вы умная. А вот и он, – прошептала она и указала на огромного рыжего беспородного пса. Он сидел, прислонившись спиной к столбу, вытянув задние лапы перед собой по земле, а передние просто свесив вдоль тела. Он сидел как человек. Я никогда не видела таких огромных яиц – они были серо-розовые, размером с шары для игры в крикет.

– Это вот о нем говорят, что от него забеременела та девушка, которую вы видели в больнице. Говорят, ее дети участвуют в выборах в местный совет. – Она рассмеялась, и я наконец поняла, что она шутит. Я чувствовала себя такой растерянной и беспомощной, что поверила бы и в такое.