Старуха молчит, не спешит с ответом, смотрит куда-то в сторону. Потом цедит сквозь зубы:

– Не подъезжай, батюшка, ничего не скажу. Сам увидишь.

– А скоро ли?

За окном хлопает дверь, слышны задорные голоса, смех, весело скрипит снег.

– Ну вот, ушли, – сказала хозяйка, прислушиваясь. – Допьём чаёк да приступим – чего волынить.

Они пьют чай молча, сосредоточенно.

Проходит полчаса.

Старуха убирает со стола, вытирает насухо. Открывает печную заслонку, ворошит в голландке кочергой, неловко ставит её в угол, и она падает с громким стуком.

– Руки-крюки, – ругается старуха, – оторвать не жалко.

Она садится за стол, кладёт перед собой Людмилину фотографию. Меж пальцами зажата большая «цыганская» игла. Лицо хозяйки напряглось, взгляд вонзился в фотографию, руки медленно рисуют круги над столом.

Проходит некоторое время. Движения рук становятся исступлёнными, мелкие судороги дёргают лицо, до неузнаваемости преображают его гримасы. Губы шелестят, шелестят, старуха что-то шепчет – не разобрать. В уголках рта появляются и лопаются белые пузырьки.

В фотографию девушки вонзается игла, пригвоздив её к столу.

Голос старухи прорезается:

– Сейчас безумная боль гоняет её по комнатам, не даёт места….

Безумный вид у самой ворожеи: губы трясутся, в распахнутых глазах горят нечеловеческая злоба и каменная решимость. Движения её рук порывистые, энергичные. Судороги беспрерывно дёргают и изменяют её лицо.

– Она готова разбить себе голову….

Меж трясущихся пальцев каким-то чудом появляется суконная нить. Петля захлёстывает иглу и затягивается.

За стеной приглушённо вскрикнули.

Старик вздрагивает всем телом, привстаёт, пятясь от стола, не отрывая заворожённого взгляда от иглы, петли и крючковатых дрожащих пальцев хозяйки. Неподдельный страх отражается в его глазах. Он зримо чувствует, как затягивается петля на молодой шее и давит, давит, принося освобождение от пронзительной боли.

– Всё…!

Старуха откинулась на спинку стула и, кажется, лишилась сознания. Глаза её закрыты, на лице ни кровинки, из-под чёрных запёкшихся губ прорывается стон.

В доме воцарилась гнетущая тишина. Где-то по соседству завыла собака.

Подружки возвращались поздно. Морозило. Дорога от театра к дому, на окраину, казалась вечностью. Они спотыкались на обледенелых тротуарах, с трудом пробирались на занесённых перекрёстках. Казалось, конца не будет страшным тёмным улицам с глухими заборами, холодными глазницами окон.

Наконец, когда увидели свой дом, светящий окнами, будто корабль, причаливший к берегу, они побежали, взявшись за руки, оставляя за спиной все свои страхи и радуясь ждущему теплу и бесконечным рассказам о виденном.

Трель звонка гулко донеслась через запертую дверь. И не сразу, а может после пятого или десятого нажатия на скользкую кнопку, звук его стал казаться незнакомым, странным, раздающимся будто в пустом доме.

– Люда! Людка! Открой, засоня!

Девчата молотили в дверь до боли в костяшках пальцах, стучали в стекла и оконные переплёты. Отчаявшись, поскреблись к хозяйке. Старуха им не открыла, а через дверь прокаркала, что нечего шляться по ночам, и она, наверное, им откажет от места.

– Ой, Зинка, надо милицию вызывать – чует моё сердце, что-то с ней неладное.

Вера плакала от холода и страха и вытирала варежкой слёзы.

Помощник дежурного по городу старшина Возвышаев был неутомимым оптимистом. На его круглощёком, пышущим здоровьем лице всегда сияла солнечная улыбка, по любому поводу и в любой обстановке он мог искренне расхохотаться. Казалось, в жизни старшины были одни только радости и никаких огорчений и неудач.

Жёлтый «уазик» ещё не остановился, а Возвышаев уже открыл дверцу, белозубо улыбаясь, восхищённо присвистнул: