– Я не понимаю, – прошептал Луи. Дождь всё хлестал спину и плечи Георгия Победоносца, стекая на лицо, и Луи хотел тоже заплакать, так хотел – и не мог.

– Я знаю, что не понимаешь. Когда время придёт, ты поймёшь. Ты, главное, помни, что я тебе сказал. Будь хорошим сыном. Будь хорошим, Луи, ради неё. Это не будет легко.

Последнее прозвучало мягко и беспощадно, как нечто предопределённое, не оставляющее ему выбора. Луи Капет сглотнул и опустил голову.

– Я буду стараться. Я… обещаю.

А когда снова поднял глаза, то понял, что остался один.

Его ноги и стиснутые перед грудью руки затекли и онемели. Он помедлил ещё немного, глядя прямо перед собой, потом неловко поднялся, опираясь кулаком о пол. Что-то капало ему в глаза, и, проведя ладонью по лбу, Луи понял, что это пот. Волосы от него слиплись и облепили виски. Луи сделал несколько неверных шагов вперёд и снова опустился на колени, ещё чуть ближе к алтарю, над которым трепетали огоньки свечей.

Двери и окна были заперты изнутри, и железные листы на крыше гремели под напором струй дождя, который полил теперь ещё пуще, чем прежде.

Часть первая

Король-дитя

Глава первая

Реймс, 1226 год

– Откройте окно.

– Но, мадам, в такое ненастье…

– Откройте немедля!

– Да, мадам…

В голосе маленькой мадам дю Плесси слышался страх, хотя оставалось неясным, боится ли она королеву – или же за неё. Бланка с нарастающим раздражением следила, как её дама дрожащими руками дёргает затвор ставни, пытаясь разъединить несговорчивые створки. Окна заперли ещё накануне – гроза пришла из Суассона в Реймс вместе с королевским кортежем, будто решившись преследовать его до последнего, – и в комнатах, отведённых королеве, стояла страшная духота. Здесь явно воскуривали благовония, разумеется желая сделать как лучше – а может быть, как раз напротив, ибо и юродивому было ясно, что после четырёх часов, проведённых в душном соборе, Бланка отдала бы половину королевства за глоток свежего воздуха. И возможно даже, что именно это ей в конечном итоге придётся сделать, причём вовсе не в фигуральном смысле.

Дю Плесси наконец справилась с затвором, отлетев в сторону вместе со ставней, когда та резко качнулась под порывом ветра. Бланка развернулась к окну, подставляя ветру пылающее лицо. Она дышала глубоко и часто, всей грудью, пытаясь восстановить мерный ток крови, едва не вскипавшей в жилах.

– Быть может, послать за де Молье? – робко предложила Плесси, кутаясь в свою куцую шерстяную шаль. Бедняжка. Разумеется, она немедленно замёрзла – при открытых-то окнах в конце ноября. И шаль у неё неказистая, в самом деле – она куда больше походит в ней на торговку, чем на придворную даму королевы Франции. «Надо будет при случае отдать ей одну из своих», – отрешённо подумала Бланка, а вслух сказала:

– Ещё рано. И прекратите вздрагивать, Жанна. Я не собираюсь рожать до срока.

«Как бы этого ни хотелось вашему свояку», – мысленно добавила она. Одна лишь мысль о Моклерке, одно воспоминание о его ханжески благочестивом лице, о фальшивом умилении, с которым он взирал на Луи во время коронации, и том, как он бормотал себе под нос, истово крестясь одновременно с епископом, что вёл церемонию, ввергало Бланку в бешенство. Это было дурно, она знала, но всё время коронации она больше и чаще глядела на Пьера Моклерка, чем на собственного сына, стоявшего у аналоя в мантии с лилиями и королевскими инсигниями в руках. Её мальчик искал взгляда матери, искал поддержки, уверенности, силы, которую лишь она одна могла дать ему в тот миг, хоть и сидела на другом конце собора, – а она не дала ему этого. Тибо был рядом и время от времени незаметно – она надеялась, во всяком случае, что незаметно, – касался края её платья, и лишь тогда она отрывала взгляд от Моклерка и поворачивала голову туда, куда материнское сердце её стремилось с той же силой, с какой холодный разум и ненависть тянули в противоположную сторону. Она слышала несколько раз, как покашливал епископ Овернский, пытаясь выказать таким образом возмущение, коего не смел проявить более явно. И, разумеется, объектом этого праведного негодования была она, королева Бланка, супруга почившего прежде срока Людовика Смелого, едва успевшего ощутить на своей голое тяжесть короны – впрочем, не то чтобы он успел сполна проникнуться этой тяжестью. И десяти дней не прошло, как его тело предали земле, и вот она уже не королева-вдова, но королева-мать, и Господу угодно было сделать это новое звание куда менее почётным для неё, нежели первое. Белое вдовье одеяние, простое, без драпировок, безжалостно подчёркивало её округлившийся живот. Беременная вдова – что может быть подозрительней? И никого не заботит, что она очевидно понесла задолго до того, как Людовик захворал. Большинство добрых людей, разносящих сплетни, с затруднением считают до девяти.