– Во-от… Это сразу чувствуется. Или на живом концерте – каждый раз что-то по-другому. Нельзя повторить. Звук, голос, настроение, реакция зала, реакция музыкантов на реакцию зала… А под фанеру – тираж, не искусство. И ещё, пожалуй. Может быть даже главнее, но совсем непонятно, как это ухватить… Вот, ребята, – он показал взглядом на компанию Физика, – башню свою строят. И мне понятно, что нельзя по-другому, чтобы всех живущих одеть и накормить. Они её по правилам строят, по технологии – научный метод называется. Согласно методу, нужно всё время эту стройку поверять. Если вдруг при поверке окажется, что дважды два – четыре и одна сотая, то это ошибка, и надо разбирать кусок возведённой кладки, и складывать по-другому. Технология в общем, что значит – умножение, тираж. Потому что любая технология предполагает возможность успешного повторения результата в любом количестве. Тираж – он и есть материальный прогресс, к которому все привыкли, и от которого никто уже не откажется – до последнего. Ни я не откажусь, ни вы. А в искусстве – тут ты просто чувствуешь, что вот так правильно, а так – ложь, потому что резонанс возникает с чем-то важным, что внутри тебя самого, от природы твоей. Наверное, как раз потому, что созданы мы по подобию вселенной. Так вот мне и кажется, что башню свою они не построят, если не будут ещё и с этим резонансом сверяться, потому что однажды та самая одна сотая пролетит незамеченной, а опереться уже не на что будет. Может быть, эта сотая уже лежит в самом фундаменте, никем не замеченная, и расползается ржавым пятном. Только не до того им, как думаете? Как в Бога, в методу свою верят. Страшно. Вавилон, Гоморра, Содом… И Рим ещё… «…Нет памяти о прежнем; да и о том, что будет, не останется памяти у тех, которые будут после». Это я бабушкиного Екклесиаста процитировал. Ладно… Так где там родня ваша жила, в Татарниках?

Я не сразу понял, что можно не комментировать неожиданное рассуждение о технологиях и искусстве, требующее, конечно, осмысления, поэтому возникла короткая пауза, заполненная разноголосой речью, звоном стекла и какой-то негромкой джазовой композицией с нарочито вытянутыми низами.

– Да я даже… На Городском, кажется… Что я там знал – по малолетству наезжал с родителями, вишни трескал, да молочком запивал. Чудная смесь! Место знаю, названия слышал, а названия к месту применить… Вот старший брат жил там лет десять, тот всё знал – да только не спросить уже…

– А я на Поляне, это от Городского недалеко, та же сторона. Помянем ушедших?

Мы выпили ещё, и я почувствовал, что мне хватит. По крайней мере, нужен перерыв.

– А кто же родня? – продолжил расспросы Николай.

– Бабушка – Матрёна Фёдоровна Дегальцева, дочь её – тётя Люба моя, Карпелянская. У них хаты были через три двора по улице… По порядку, то есть.

– О! Так у тёти Любы сын не Санька ли был? Я его знаю, баянист хороший. Две дочки у него ещё были, постарше меня. Пил, помню, Санька… сильно. Давно помер уже…

– Было такое, – согласился я.

– Матрёна… Матрёна. Точно. А ведь прабабушка моя кумою ей была. Я прабабушку свою, правда, не застал, но на могилку её с бабушкою ходил. Так там, недалеко совсем, видел Матрёны памятник – пирамидка такая деревянная со звездой, и к ней мраморная доска, не маленькая, пошире пирамидки, приделана была, с фотографией. У бабушки моей память хорошая была, Екклесиаста вон чуть не наизусть помнила. Да… Так она могилку Матрёны вашей мне показала, и даже целую легенду о ней рассказывала, и не раз – как на Пасху на погост ходили. Думаю, ей самой эта легенда нравилась… Может, покурить выйдем? Что-то уже… проветриться хочется.