– Ну, Володя, – встретил его Панюшкин, – что подсказывает тебе твоя молодая интуиция главного инженера?

– Молчит, Николай Петрович.

– Это хорошо. К интуиции можно относиться как угодно, но лучше всего, когда она молчит и не вмешивается со своими страхами, опасениями, предостережениями. Это точно. Проверено. Трос бы покрепче, Володя. Тогда вообще интуицию можно было бы послать ко всем чертям. Боюсь я за этот трос.

– Выдержит, никуда не денется.

– Дай бог, – повторил как заклинание Панюшкин.

– До сих пор выдерживал, а секция сегодня не самая большая.

– Мы, Володя, тоже иногда выдерживаем большие неприятности, а потом срываемся на малых… Ладно. Хватит. Давай команду.

И наступил момент, когда на полную мощность заработали двигатели буксировщика, вспенивая холодную зеленоватую воду, натянулся, зазвенел трос. Панюшкин почувствовал, как напрягся корпус судна, все его невидимые каркасы, как винты рвали воду, а моторы, едва не задыхаясь, тащили, тащили, тащили трос, закрепленный на присосавшейся ко дну трубе. До боли сжав кулаки, закрыв глаза, Панюшкин стоял, прислонившись спиной к рубке, и прислушивался к поскрипываниям судна, к реву двигателей, к шуму взбудораженной воды.

– Сдвинулись, Николай Петрович! – радостно поблескивая очками, закричал Званцев. – Сдвинулись!

Панюшкин не ответил. Только кивнул. Да, дескать, знаю, но не торопись радоваться, не торопись. Он даже про себя боялся перечислить возможные беды – вдруг сорвется крепление на трубе, не всегда выдерживает лебедка, двигатель… Да мало ли что может случиться с самой трубой там, на дне!

Миг, когда лопнул трос, Панюшкин почувствовал сразу. Освобожденно рванулся вперед буксировщик, рев моторов сразу перестал быть таким надсадным. И словно внутри у него оборвался какой-то свой маленький, но очень важный тросик. Панюшкин откинул капюшон, подставив лицо под дождь. «Лопнул», – только по движению его крупных губ можно было догадаться, что он произнес именно это слово.

Была уже ночь, когда Панюшкин спрыгнул с палубы бота на расшатанные доски причала. Дождь кончился, и над темными холмами Материка косо повисла луна. В неспокойном Проливе мелькало ее слабое отражение. С влажных ночных сопок пополз туман и заскользил над водой, все ближе подбираясь к Острову. Панюшкин долго смотрел на черную воду, на противоположный берег. Пролив казался безбрежным, и бесконечной казалась работа, ожидавшая людей.

Вечером у себя дома, в тишине и одиночестве, Панюшкин пил чай. Тишина не успокаивала его, наоборот – настораживала, словно каждую минуту была готова взорваться резким стуком в дверь, неожиданным бураном, чьим-то криком. Носящаяся в воздухе опасность могла не затронуть его, пронестись мимо – как шальная пуля, но сама ее вероятность придавала жизни Панюшкина ту напряженность и остроту, которых так часто не хватает людям в старости. Впрочем, это была даже не опасность в полном смысле слова, скорее возможность двоякого исхода. С тобой может случиться многое, может и ничего не случиться, но, помня об этом, в шелесте листьев, в грохоте моря, в цвете неба и форме туч ты невольно видишь предостережение, предсказание, листья, волны, небо, тучи наделяешь сознанием, волей, а собственные опасения кажутся непонятными существами, мелькающими где-то рядом.

Панюшкин спешил, все время спешил, наверняка зная, что не будет, никогда уже не будет у него строек. Ни больших, ни малых. Все, что происходит с ним на Проливе, происходит в последний раз. Еще несколько лет назад его не покидало ощущение, будто не кончится поток дней, наполненных пыльными грузовиками, телефонными звонками, спешкой, оперативками, схватками с самим собой, собственными болезнями, желаниями и страхами. И вдруг пришло жутковатое чувство – все происходит в последний раз. За ближними холмами, в морозной дымке зимнего дня Панюшкин ясно увидел конец своей дороги.