– В первое лето мы прошли самые легкие километры. По мелководью. Мы не встретили ни одной линзы вечной мерзлоты, нам не приходилось взрывать дно. Кроме того, с увеличением глубины Пролива возросла скорость течения, появились мерзлотные участки. Не забывайте, что вначале мы были общими любимцами. Наши заказы выполнялись в первую очередь, оборудование присылали почти новое. А снабжение горючим, инструментами, рабочими, специалистами! Мы почти не знали забот, Николай Петрович! А затем к нам привыкли, к нашим трудностям тоже, потом мы надоели. Появились другие стройки, более крупные, более сложные. Если раньше мы требовали, то сейчас вынуждены клянчить.

– К тому времени, когда мы начали клянчить, стройка почти всем была обеспечена. Нас перестали снабжать в аварийном порядке, решив, что пора и ответ держать. Но неужели мы где-то пробуксовали?

– Если этого не знаете вы, не узнает и Чернухо, – очки Званцева надменно сверкнули.

«А ведь Панюшкина снимут! – вдруг подумал Званцев. – И будут правы. Потому что Панюшкин слабак. – Он, не перебивая, кивал, поддакивал и смотрел, смотрел на начальника сквозь сверкающие стекла очков. И все больше крепло в нем убеждение, что тот доживает последние дни в своей должности. – Он слаб не потому, что плох, он уязвим. Слишком много у него принципов, слишком уж он держится за них. О принципах хорошо говорить, говорить умно и значительно. Но держаться за них – дело рисковое. Принципиальность Панюшкина будет воспринята как нетерпимость, капризность. Нужны гибкость и податливость, а Панюшкин тверд и хрупок. Как он жил до сих пор? Как сохранился и выжил? Как стал начальником стройки? А впрочем, быть начальником здесь для человека его возраста, опыта… не больно велика честь. Но он не производит впечатление сосланного. Да он и не считает себя сосланным. Иначе не смог бы работать. Вот в чем все дело – он уйдет сам, даже если ему всего-навсего объявят выговор. Для него это будет означать потерю лица. Бедный старик… Боится потерять лицо. Вот чего он боится по-настоящему. Он даже слова не скажет в свою защиту, если обнаружится малейшее его упущение. Верит ли он мне? Верит. Может, в этом его ошибка? Предать его я не смогу. Да в этом и нет надобности. Если Комиссия решит, что техническое руководство безупречно, то это хорошо в первую очередь для меня. Панюшкин думает, что для него… Нет. Виновник им все равно понадобится. А я на эту роль не гожусь. Слишком молод».

– Видите ли, Николай Петрович, мы не можем сбрасывать со счетов даже такую мелочь, как обрыв троса при протягивании.

– А почему оборвался трос? – вскочил Панюшкин. – Он не должен был обрываться. Не имел права. Значит, мы ему позволили! Мы слишком многое позволяли всем этим штормам, тросам, проливам! Распустились они у нас. Слабинку почувствовали. Нашу слабинку, Володя!

– Нет, Николай Петрович, все гораздо проще. Трос оборвался потому, что был старым.

– А почему у нас оказался старый трос? Потому, что я уже слишком стар, чтобы требовать новый! У меня был такой случай лет двадцать назад. Мне прислали старый трос, и я даже не поехал за ним на станцию. Отправил обратно. А сейчас не смог этого сделать.

– Нет, Николай Петрович, двадцать лет назад вы работали не на Проливе. Принимая трос, вы знали, что не имеете права отказаться от него, потому что была осень и доставить новый попросту невозможно. И вы приняли старый трос… Все правильно.

Званцев продолжал что-то говорить, но Панюшкин уже не слышал его. Стены натопленного кабинетика словно бы отшатнулись, исчезли, а зима уступила место лету, странному лету этих мест. Чем выше поднималось солнце, тем больше оно тускнело, растворяясь в тумане. К полудню от него иногда оставалось лишь слабое светлое пятно с размытыми краями. И дома, деревья, берега тоже теряли четкость, становились расплывчатыми, нерезкими.