Особенно страдал Люков от одного парня, волосы которого казались проволокой, завитой в мелкие жесткие колечки. Это был до того общительный и громкоголосый парень, что он до поздней ночи мог спорить, так шумно вскакивая и садясь на постель, что койка стонала и ходила ходуном под его большим телом. «Архар-Меринос», – так прозвал его про себя Люков, – каждый раз извинялся, умолкал на минуту – другую, тут же забывал о просьбе Люкова – и продолжал спорить, громко доказывать – кто кого из футболистов за пояс заткнет, давал безапелляционные прогнозы на проигрыши и выигрыши команд и даже совал в темноту свою загорелую и волосатую руку: «На пари!» «На что?» «На коньяк!» Казалось, что не человек говорит, а в темноте без конца взрываются петарды.

И дальше разговор перескакивал на коньяк, на разные марки его, каждый из соседей Люкова спешил зарекомендовать себя знатоком и в этой области: говорили на сколько слоев дубовых опилок выстаивается каждая марка коньяка, о крепости, о вкусе. Люков слушал и мучился вопросом, – «Зачем им этот коньяк? Ведь не пьют его, как и в футбол не играют, – а вот надо же: запоминать… сколько слоев опилок!». Страсть запоминать у молодых вообще поражала Люкова. Они называли цифры ставок на беговых лошадей, фамилии обкомовских деятелей и киноартистов, скорость дельфинов и подводных лодок, витки вокруг Земли каждого космического корабля у нас и у американцев, и статистические данные из статей по демографии. Они, вероятно, много читали, но чувствовалось, читали все без разбору, и главное, как будто только затем, чтоб запомнить и произносить вслух. «А где же свои мысли? Собственное отношение, чувство духа, вещей и жизни?» – думал Люков, прикрывая дверь и уходя к морю.

Особенно тяжело приходилось Люкову, когда Архар-Меринос, приходя позже других, с шумом вламывался в комнату (просто войти он не мог – ему обязательно нужно было вламываться, хватив дверью, точно из пушки пальнул), тут же прогорланив свое «братцы!» (он всегда почему-то говорил со всеми сразу, не обращаясь ни к кому конкретно), щелкал выключателем и шумно жуя, или треща газетой с большим энтузиазмом принимался громко, захлебываясь, читать и комментировать какое-нибудь место в газете. Но самое неприятное для Люкова наступало после щелчка выключателем, когда Архар-Меринос рывком стаскивал с себя рубашку и долго брызгал одеколоном на жестко-торчащие вихры, подмышки и грудь.

У Люкова тут же начинала болеть голова, он задыхался от душного запаха одеколона. Он уже не просил этого не делать, потому что уже просил об этом несколько раз, но все повторялось. Люков знал, что у Архара-Мериноса это вовсе не рассчитанный эгоизм, что других соседей по комнате одеколон вовсе не трогает, и, следовательно, все дело в нем самом, в Люкове, в его уставших нервах, шестом десятке, закосневшей привычке к одиночеству, опрятности и тишине. И от этого ему становилось еще грустнее и давила глухая боль, сдавливала грудь.

Он умел судить себя без снисхождения. Под ним, внизу рокотало пустынное и темное море, украшенное кое-где белесыми гребешками; и он думал о том, что этих молодых людей учат много лет в школах, в институтах, они многому научаются, кроме разве одного, снисхождению к старости. Ведь, вот же уступают эти же парни место старику в метро и трамвае, как уступают женщине с ребенком. А вот разговор зайдет о воспитании, уважаемые люди, пишущие умные книги и дельные статьи никак дальше не идут от завязшего в зубах… места в метро! А почему бы не научить их не горланить по ночам, не зажигать свет, когда другие спят, не захлопывать с пушечной пальбой двери, не угощать посторонних громкими разглагольствованиями о пустяковых вещах…